Наследие и наследники

Объяснения автора

По-русски или по-французски?

В 2000 г., бывая в Париже, я познакомился с известным французским славистом и коллекционером, знатоком русской эмиграции Ренэ Герра. Был впервые у него в гостях в собственном доме в Мулине-д’Исси на окраине Парижа, где любовался его коллекцией и оставил первую свою запись у него в гостевой книге.

В дальнейшем наше знакомство продолжилось, стало дружеским. Я неоднократно бывал у Герра в Париже, практически в каждый свой приезд, дарил ему изданные мной коллекционные книги, а также многие книги, написанные мной самим. Бывало, дарил и русские книги, изданные эмигрантами, закрывая лакуны в собрании профессора. Он приходил ко мне в гости в Москве, видел кое-что из моего собрания, знакомился с семьей.

Мы не раз вели долгие беседы, посвященные прошлому и настоящему русской политики и культуры. Так продолжалось 12 лет кряду, после чего мы перешли от простой дружбы на уровень сотрудничества.

Как хорошо все начиналось

Будучи членом редсовета журнала «Вопросы национализма», я, по согласованию с редакцией, обратился в начале 2012 года к Герра с просьбой дать нашему журналу интервью. Он любезно согласился. Проработав книги Герра о русской эмиграции, изданные в России, я составил список вопросов, затратив немало времени и сил, в том числе творческих, и послал автору. Получилось 40 страниц, ни много ни мало. Вопросы были сгруппированы так, чтобы объемно охватить всю тему русской эмиграции в ее наиболее значительных аспектах.

30 мая 2012 года Герра ответил мне по электронной почте: «Очень тронут проделанной Вами серьезной исследовательской работой, и тем, что Вы так внимательно прочитали обе мои книги… В середине июня постараюсь достойно ответить на Ваши вопросы, но не теряю надежды с Вами встретиться в Париже или в Ницце… С теплым, дружеским приветом с Лазурного берега. Искренне Ваш Ренэ Герра».

Через некоторое время последовал звонок от Герра. Профессора мои вопросы воодушевили и привели к мысли сделать не интервью, а полновесную книгу в виде ряда бесед, наподобие той, которую они сделали совместно с Аркадием Ваксбергом в 2010 г. Герра предложил приехать осенью к нему в Ниццу, где гарантировал мне бесплатное проживание в одной из принадлежащих ему квартир, чтобы в ходе встреч записать наши беседы. А также предварительно отобрать иллюстративный материал, который должен был придать нашей книге особую привлекательность.

Данное предложение Герра было мною принято, поскольку отвечало моим творческим амбициям и в принципе соответствовало размаху и идейной направленности моего замысла. Затрата сил, времени и средств меня не пугала ввиду тех перспектив, которые открывало совместное творчество, работа над нужной обществу книгой.

29 августа 2012 года Герра подтвердил свое предложение: «Дорогой Александр Никитич! Благодарю за весточку и за готовность почтить своим присутствием презентации. Что касается нашего совместного труда в октябре в Ницце, конечно, все остается в силе. Искренне Ваш Ренэ Герра».

На презентации книги Лолы Звонаревой «Серебряный век Ренэ Герра» (СПб, Росток, 2012), состоявшейся 12 сентября, я был, о чем свидетельствует такая надпись Ренэ Герра на моем экземпляре: «Дорогому Александру Никитичу Севастьянову в знак уважения, симпатии и добрых чувств, дружески. Ренэ Герра».

Следующая наша встреча должна была состояться уже в Ницце по месту постоянного проживания профессора, чьи служебные обязанности в Париже к тому времени заканчивались.

11 октября я вылетел в Ниццу за свой счет. Герра встретил меня в аэропорту на своей машине и провез до места моего жительства.

Начиная со следующего дня мы регулярно встречались у Герра в особняке на улице Мюссе, где напряженно совместно работали. Я задавал ему вопросы, иногда варьируя предварительный текст, иногда спрашивая что-то дополнительно, иногда вставляя свои реплики, а он отвечал подробно и развернуто. Все беседы записывались мною на принадлежащий мне диктофон.

Когда мы исчерпали все намеченные темы и вопросы, мы перешли к просмотру некоторых материалов из коллекции Герра, предназначаемых для иллюстрирования нашей совместной книги. Я принимал участие в обсуждении и отборе иллюстраций.

Обсудив дальнейшие шаги по обработке всего материала и выпуску совместной книги, мы дружески расстались.

Нелегок труд редактора

Вернувшись в Москву, я немедленно связался с машинисткой, с которой мне и раньше приходилось сотрудничать, и в высокой квалификации которой я был уверен. Я перегнал ей по электронной почте записи наших бесед с Ренэ Герра и вскоре начал получать от нее готовые тексты, которые потребовали от меня напряженного корректорского и редакторского труда. Всю работу машинистки я оплачивал по ее расценкам из своих личных средств.

Распечатанный текст я порциями отсылал по электронной почте в Ниццу на адрес профессора и его жены, выполняющей роль его помощницы.

3 декабря 2012 года я отчитывался Герра по электронной почте: «Уже получил от машинистки примерно две трети текста, но еще не успел пока все отредактировать. Получается, по-моему, весьма интересно. Даже машинистка не может удержаться и очень искренне и активно реагирует на нашу беседу».

5 декабря Герра ответил: «Дорогой Александр Никитич! Как обещано, посылаю Вам фотографии где мы вдвоем, как мне кажется неплохие, м.б. одна из них, в саду, больше подойдет чем та на фоне работ Серебряковой, но мы еще успеем окончательно решить… Был очень рад узнать, что дело продвигается и что получается, по Вашим же словам, весьма интересно». Тогда же супруга Ренэ Герра (Ирина Палабугина, русская) стала высылать мне многочисленные сканы иллюстративного материала.

Обработка диктофонных записей и редактирование машинописи заняли немало времени – почти год. Встречные редакционные замечания и правку по тексту Герра также высылал мне по мере готовности. Параллельно продолжалась наша с ним работа по обдумыванию заглавия книги и художественного оформления ее обложки. Об этом свидетельствует, например, такое письмо Ренэ Герра по моему адресу от 27 июля 2013 г.: «Дорогой Александр Никитич! Посылаю Вам отредактированное начало… Спасибо за весточку. С сердечным приветом с Лазурного берега. Ренэ Герра».

Или вот такое сообщение:

«palabugina irina [palabirina@yandex.ru]

Дорогой Александр Никитич!

После нашей беседы по-телефону вчера вечером, посылаю Вам вдогонку то, что мы с утра с братом смастерили, обдумывая каждую деталь. Вкратце, более подробно по телефону: Всадник без головы, а над ним две головы, как Janus bifrons (Бог начал и концов, выборов и дверей, одна голова повернута к будущему, другая к прошлому) на фоне русского триколора, т. к. древко горизонтально и флаг так и висит, одна голова в белом, посередине синий, а правая голова в красном. Но можно на белом фоне изобразить голову Николая II, а на красном Ленина. Так и получается всадник без головы, а в медальонах 2 головы, первая обращена на Запад (как Медный всадник), а другая на Восток. Основной фон обложки синий, фамилии авторов и заголовок — белый, как на моей книге «Когда мы в Россию вернемся». Все графическое (всадник и головы) черной тушью. Вот некоторые соображения на размышление.

Дружески Ваш

Ренэ

При сем прилагается макет».

Вначале рабочее название книги было у нас согласовано как «Всадник без головы» (имелась в виду Россия, лишившаяся после революции своей интеллектуальной элиты). Несколько позднее это название показалось обидным для России и было заменено на цитату из Пушкина «Куда ты скачешь, гордый конь…», а на обложке предполагалось разместить силуэт «Медного всадника» Фальконе, но… без головы. Герра решил обратиться с просьбой о художественном оформлении книги к известному российскому художнику Михаилу Шемякину, проживающему во Франции. Согласие на такую дружескую услугу было получено.

Наконец, основная работа по согласованию и редактированию текста была закончена, осталось лишь внести небольшую совместную правку, что было решено сделать уже в Петербурге во время приезда Ренэ Герра на различные культурные мероприятия, где он должен был выступать с докладом. Он приехал вдвоем с женой Ириной и отправил мне уже из Петербурга такое письмо от 3 декабря 2013 г.:

«Дорогой Александр Никитич!

Очень рад Вашей оценке о проделанной работе. По всем пунктам с Вами согласен. Спасибо и за текст относительно иллюстративного материала, отлично! но тем не менее посмотрим вместе надо ли что-то прибавить, не уверен… Мой оперативный план на 5 декабря: во-первых, покидаю гостиницу на Невском и переезжаю на Петроградскую сторону на квартиру В. Бибиновой в 11.00, в 12.00 оттуда поеду к Д. А. Ивашинцову, издателю книги «Семь дней в марте» для переговоров. Я с ним о наше книге еще не говорил и вернусь в 17.00. а м.б. и раньше, по обстоятельствам. В 19.00 мы с Ириной приглашены в Центр Шемякина на Садовой и если Вы хотите, то поедем вместе и я Вас с ним познакомлю. На всякий случай адрес Веры Бибиновой ул. Песочная д. 40, кв. 41. (м. Петроградская, 10 мин пешком в направлении к Карповке) тел. 4970032. Мой моб. 8–9104407920… Вчера и сегодня видел М. Шемякина, а главное он меня слушал, проникся и поздравил, сами понимаете почему это важно для нашей книги. Тороплюсь на очередное культурное мероприятие. Искренне Ваш Ренэ Герра».

На другой день я выехал в Петербург. Тем же вечером в гостиничном номере у Ренэ Герра в присутствии его жены Ирины мы провели последнюю совместную правку книги, после чего вместе решили подвести черту под этой работой.

5 декабря 2013 г. мы все втроем отправились к доброй знакомой Герра Вере Бибиновой, где состоялся дружеский ужин, на котором присутствовал и книгоиздатель Д. А. Ивашинцов с супругой. За столом была достигнута устная предварительная договоренность о возможном издании нашей книги силами издательства Ивашинцова «Русская культура». При этом наше соавторство – мое и Ренэ Герра – было объявлено и подтверждено не раз вполне недвусмысленно, так что у присутствовавших не могло быть и тени сомнений по данному поводу.

Больше в тот приезд в Петербург я ни с Герра, ни с Ивашинцовым не встречался, а 7 декабря отбыл обратно в Москву. После той встречи я ни Герра, ни Ивашинцова более не видел, никаких предложений от названного издателя не получал.

Паузу в наших отношениях с Герра я связывал с трудностями нахождения подходящего издателя, способного осуществить дорогостоящее и весьма непростое в смысле макета и оформления издание. Я знал со слов Герра, что он занят поисками таких возможностей, и понимал, что это дело не простое и не быстрое. Сам я необходимыми возможностями не располагал, найти издателя или средства для издания мне не удавалось, несмотря на попытку товарищеской помощи со стороны главного редактора «Литературной газеты» Ю. М. Полякова.

«Сюрприз» по-французски – «неожиданность»

В феврале 2016 года в книжном магазине № 100 «Москва» я неожиданно обнаружил и приобрел книгу: «Ренэ Герра. О русских – по русски» (СПб., Русская культура, 2015). Ознакомившись с нею, я с изумлением убедился в том, что текстуально она по большей части, лишь с небольшими изменениями и/или перемещениями, состоит из того, что Ренэ Герра наговорил мне на диктофон в Ницце в октябре 2012 года и что мы затем совместно редактировали целый год вплоть до 4 декабря 2013 года.

Авторство вступительной статьи «Русский мир Ренэ Герра. От издателя» принадлежит Д. А. Ивашинцову. Редактором и художественным редактором в выходных данных обозначена Вера Бибинова. Таким образом, в издании книги принимали участие как минимум трое из тех, с кем мы вместе за столом 5 декабря 2013 года обсуждали возможность выпуска книги, соавторами которой были я и Ренэ Герра и в подготовке которой я принимал большое участие, затратив для этого личные идеи, силы, время и средства. Но обо мне во всей книге даже не упоминалось ни словом, ни полсловом…

27 февраля 2016 года я отправил Ренэ Герра письмо с претензией, где было сказано, в том числе: «Смею думать, что без меня указанная книга не появилась бы или была бы другой. Ведь Вы наговаривали и/или писали свои тексты, отвечая на мои вопросы, по моей инициативе (исходная запись хранится у меня). Расшифровывала магнитную запись и переводила ее в печатный текст нанятая мной машинистка, которой я платил свои личные деньги за ее работу. Наконец, я принимал личное непосредственное участие, редактируя тексты, свои и Ваши также, отвечая в том числе на Ваши запросы и предложения, разделяя с Вами труд по конечному обдумыванию общего замысла книги (хотя, замечу, замысел, заданный моими вопросами, изначально принадлежал тоже мне)».

25 мая Ренэ Герра отправил мне ответ, в котором, в частности, говорится: «Что касается моего текста, то он принадлежит только мне, и я могу распоряжаться им, как считаю нужным… Категорически запрещаю Вам воспроизводить любым способом текст, якобы созданный Вами и мною совместно, и упоминать мое имя в качестве Вашего соавтора».

* * *

Не берусь судить, что послужило побудительным мотивом такого решения г-на Герра, грубо нарушающего, на мой взгляд, не только мои авторские права, но и простые нормы человеческой морали.

Возможно, это ординарная жадность и нежелание делиться деньгами, отмечаемые многими наблюдателями, включая Бальзака, Флобера и Мопассана, как характерная национальная черта французов вообще. Уговор дороже денег… Но это – если о русском по-русски. А если по-французски? Деньги дороже уговора?

Возможно, это экстраординарное тщеславие и нежелание делиться славой, отмечаемые иными наблюдателями уже лично у г-на Герра.

Возможно, что-то другое, не менее «симпатичное». Адвокаты разберутся.

Избыточно щепетильный, когда дело затрагивает его личные интересы или реноме, наш профессор Сорбонны по-носорожьи подслеповат, когда речь идет о других людях. Поэтому в заключение остается лишь выразить сожаление, что г-н Герра, столь много лет проведший в общении с лучшими представителями русской интеллигенции за рубежом, не вынес из этого общения самого главного. Он, можно так сказать, не освоил их бесценного наследия. Речь, конечно, не о материальном наследии – здесь, как раз, у Ренэ Юлиановича все обстоит более чем благополучно. Нет, я о другом…

Александр СЕВАСТЬЯНОВ

* * *

НАСЛЕДИЕ И НАСЛЕДНИКИ

Ключ Александра Севастьянова к книге Ренэ Герра

о судьбах русской эмиграции и культуры

На мой авторский взгляд, выпустив посвященную русской эмиграции книгу «О русских – по-русски» как свою сольную, произвольно выбросив из нее не только мои вопросы, но и самое упоминание обо мне, Ренэ Герра сильно обеднил ее по части содержания. Не знаю, хватит ли у меня сил и средств отстоять свои права и интересы в русских и/или французских судах (поскольку, на взгляд моих юрисконсультов, имеется очевидное нарушение моих авторских прав и нанесение мне морального вреда). Но это вопрос второстепенный по сравнению правами и интересами русской читающей аудитории, которая оказалась, мне думается, незаслуженно обокрадена по части идей. Смею полагать, что в таком обкорнанном, видоизмененном виде книга Ренэ Герра, задуманная нами в 2012 году как совместная, оказалась подобна шкатулке с сокровищами, ключ от которой притом затерялся. Понятно, почему: преподнеся читателю ответы без вопросов, Герра лишил ее, как мне видится, подлинной остроты и актуальности, той соли, ради которой она затевалась нами когда-то. Ибо в первом варианте в центре внимания была судьба российской интеллигенции после Октября, как вне, так и внутри России. А во втором, по-моему, акцент сместился на собрание Герра и его взаимоотношения с оставшимися в живых к тому времени эмигрантами. Вот и получилась книга, хоть и сольная, да несоленая…

Мне хотелось бы исправить создавшееся положение – опубликовать основные свои вопросы к Ренэ Герра, послужившие исходным толчком к созданию упомянутой книги, чтобы вернуть читателю утраченный ключик, помочь ему правильно прочесть текст французского коллекционера. От этого все участники процесса только выиграют ментально, включая самого Герра. Пусть, как он утверждает, права на его текст принадлежат только ему, хотя мне очевидно, в «его тексте» заложена масса труда других лиц, попросту присвоенного незастенчивым парижанином. Но ведь тогда и мои права на публикацию моего текста (вопросов) ему вряд ли придет в голову оспаривать.

Словом, всем приобретшим красочную и безусловно содержательную книгу Герра, не зная истории ее появления на свет, я предлагаю приобрести и ключ к этой книге, представленный в настоящей брошюре. Владея таким комплектом, русский читатель без труда воспримет некогда воодушевлявшую нас с этим профессором Сорбонны идею в максимальной полноте с максимальной же пользой для своего сердца и ума.

* * *

Моя душа тобой полна

Равно в Берлине и Париже,

О нестерпимая страна,

Которой нет родней и ближе!

ПРЕЛЮДИЯ

Русское культурное наследие, волею судеб сложившееся за рубежом после Октябрьской революции, это тема, на которую Ренэ Герра – знаток, собиратель и исследователем культуры Русского Зарубежья может говорить часами. Герра в совершенстве знает историю русской художественной эмиграции, и, собственно, равных ему в этом вопросе нет по обе стороны наших границ. Как он сам о себе говорит, «не лучший, а единственный». Его не имеющее аналогов собрание складывалось в течение полувека, и все это время официальная наука – как во Франции (что более-менее объяснимо и простительно), так и в России (что объяснимо, но непростительно) – отличалась показательным равнодушием к предмету его страсти. А теперь… У Ренэ Герра, конечно же, не коллекция, не собрание, а настоящий музей русской эмиграции. Он строится именно по музейному принципу – погони за максимальной полнотой подбора материала, раскрытия темы.

Недавно в Петербурге вышли два весомых тома, в одном из которых собраны его лучшие статьи и выступления, а другой представляет собой стенограмму семи увлекательнейших бесед о судьбах русской эмиграции, записанных журналистом Аркадием Ваксбергом, также многие годы прицельно исследовавшим проблему российской эмиграции и весьма в ней компетентным1.

Изучив – как всегда, с карандашом в руках – эти книги, я пришел к необходимости лишний раз «допросить с пристрастием» (по-дружески, конечно) Ренэ Юлиановича по поводу наиболее жгучих вопросов, возникших у меня по ходу чтения. По образованию я филолог, по профессии – культуролог, но мои вопросы, как заметит читатель, продиктованы скорее интересом политолога и политика. Потому мне хотелось бы предварительно прокомментировать движущие мною мотивы.

Мы – всадник без головы

Стоит ли русским любить Россию, что была до революции? Была ли она достойна их любви тогда и достойна ли сейчас?

Спросили бы вы об этом у эмигрантов первой волны! Вас уничтожили бы одним словом, одним взглядом за саму попытку усомниться в этом!

Неудивительно, что все годы советской власти официальная историография искала в дореволюционном прошлом только пороки и недостатки и успешно воспитала несколько поколений в этом пафосе отторжения от собственных корней. Удивительно другое: что и в наши дни, как ни странно, находятся историки, пишущие о России как о «нерусской империи», в которой на долю русских приходились-де лишь тяготы, протори и убытки, а «выгодополучателями» (слово-то какое мерзкое, нерусское!) являлись некие иные субъекты истории.

У меня на этот счет взгляды прямо противоположные. Мы сегодня сознаем себя русскими, вспоминаем об этом, пробуждаемся как народ только потому, что когда-то у нас была та, дореволюционная Россия. Потому что именно ее наследие заронило в нас некогда семена русской ментальности, прорастающие в благодатной, органичной для них почве русского генофонда. А порой даже не только в ней. Потому что все русское культурное богатство, накопленное тысячелетиями, преподносит нам естественную школу русского национализма в самом чистом, рафинированном виде.

Да, любовь к старой, дореволюционной России очень важна для нас сегодняшних. Только она по-настоящему и позволяет, порой через силу, любить Россию – и послереволюционную, и нынешнюю, постперестроечную. Других оснований мало. Но только эта любовь дает нам надежду, указывает ориентиры в наших усилиях по преобразованию России, по ее обустройству в будущем. Она как камертон, дающий верные настройки.

Уже поэтому необходимо глубоко осмыслить феномен русской эмиграции как часть важнейшей генеральной проблемы: народ и элита.

Общий смысл этой проблемы таков: в 1917 году русский народ потерял свою «голову», растимую и лелеемую тысячу лет, – потерял как метафизически, так и вполне физически. По статистике, лица умственного труда накануне революции составляли всего 2,7% занятого населения. Примерно половина этого количества эмигрировала, спасаясь. Оставшиеся в России, в своем абсолютном большинстве, оказались, включая ближайших потомков, в социальной и культурной изоляции и были так или иначе поражены в правах. Лучшая часть русского генофонда, таким образом, оказалась выключена из естественного селективного процесса. А сам процесс в условиях большевистской диктатуры приобрел противоестественный характер.

Огромная сила разбуженного революцией народа, богатого самородками, била ключом только в России, не за рубежом. Однако этот отечественный феномен был лишен русской преемственности и имел чисто биологическую природу, а не культурную, которая оказалась не только не продолжена, но отвергнута и извращена, «вывернута наизнанку, как перчатка», говоря словами Зинаиды Гиппиус. Стране была обеспечена ускоренная модернизация, поразительные технические достижения, но отнюдь не духовный прогресс нации. Потому что культура-то по большей части съехала за рубеж – и не вернулась.

В Советской России образовался ужасный и роковой для нее разрыв совсем новой и очень многочисленной интеллигенции (к 1989 году она выросла в 11 раз: с 2,7% до 30%) с национальной традицией. Разрыв этот не преодолели ни оставшиеся в России интеллигенты старой формации, очутившиеся либо в вакууме, либо во враждебном окружении. Ни тем более эмигранты, чье возвращение, в том числе духовное, не состоялось своевременно, как в той же Франции в эпоху реставрации.

Сегодня наступил момент триумфального возвращения изгнанников в Россию – в виде публикаций, исследований и всего того, что сопутствует открытию подобных «затерянных миров». Ренэ Герра пишет: «Оказалось, что ”оторванные”, они-то как раз и создали востребованную потомками литературу. Оказалось, что отрыв от почвы, про который без конца талдычили партийные пропагандисты, не так уж и страшен. Он личная драма изгнанника, он беда для писателя, но вовсе не для литературы, которую тот создает. Эмигранты доказали это своим примером. Прислушайтесь хотя бы к тому пленительному русскому языку, которым написаны лучшие вещи изгнанников. Они его сохранили, пронесли через десятилетия и вернули потомкам, которые иначе и не узнали бы, как звучала русская речь – по сути, еще совсем недавно»2.

«Он пугает, а мне не страшно!» – сказал когда-то Лев Толстой о Леониде Андрееве. «Он утешает, а мне не весело», – вынужден заметить сегодня я в ответ на обнадеживающие строки Герра. Я родился и шестьдесят с лишним лет прожил в России, и меня одолевает накопленный за эту жизнь скепсис: прирастет ли обратно отрезанная в 1917 году русская «голова»?

После 1991 года скепсис только укрепляется неуклонно. Постперестроечные четверть века, когда политические и экономические свободы вроде бы позволили проявиться всем потенциальным силам народа, показали: у нас по-прежнему нет элиты. Есть интеллектуалы, есть олигархи и просто богатые, продвинутые, состоявшиеся люди, есть удачливые жулики и воры, есть власти предержащие… А вот настоящей национальной, биосоциальной русской элиты, высокообразованной и стоящей за свой народ, плоть от плоти его, нет. Такой, какой она была в 1812-м, в 1914 годах. Нет. Не выросла.

Мы, русские в России, по-прежнему – всадник без головы.

Таков диагноз.

Целебная магия прошлого

Понятно, что при таком раскладе остается надеяться только на чудо. Я готов ждать этого чуда откуда угодно. Я живу между сомнением и верой. И разговор об эмигрантах для меня – способ борьбы с сомнением и укрепления веры.

Почему разговор о реставрации, или реанимации, или выращивании на пустом месте новой русской элиты неизбежно упирается в разговор об эмигрантах? Потому что у нас нет другого подобного эталона, наглядного образца, который сохранялся бы так долго и в таком чистом (!) виде и был бы к нам так приближен во времени, как эмигранты первой волны. А также потому, что они сами хотели именно этого: жили и работали ради нашей сегодняшней памяти, воспринимали это как предначертание долга.

«Они были уверены, что именно на них, пи­сателей-изгнанников, и на их книги возложена благородная и тяжелая миссия – донести до будущих поколений истинное лицо дореволюци­онной России. Они одни теперь могли засвидетельствовать и сохра­нить это культурное наследие, методично попираемое, разрушаемое и искореняемое в СССР» 3.

«Это прежде всего осознание своей миссии, пришедшее не какое-то время спустя, а сразу же после изгнания. Потребность… состояла в том, чтобы запечатлеть каждое мгновение из только что, в сущности, пережитого – и о войне мировой, и о гражданской, о том, что видели, пережили, что побудило бежать. Не всегда даже спасаться, а просто бежать от того, с чем людям другой нравственной структуры, другой культуры, другого воспитания было невозможно ужиться… Они осознавали, что оставшиеся в советской России написать правду не смогут. И не захотят. А если и найдутся такие, что захотят, то не смогут»4.

«Все писатели-эмигранты находились в беспрестанных поисках потерянной России – того, что было в ней лучшего и вечного, ее подлинных ценностей, принесших славу русской классической литературе, последними представителями и посланцами которой они сами и были»5.

Ренэ Герра хорошо выразился о сути эмиграции, образно и емко рассказывая о вечерах у Бориса Зайцева: «Там я встречал… весь блистательный Санкт-Петербург, весь Серебряный век, догоравший в Париже»6.

И все это в своих лучших образцах, изобразительных, печатных и рукописных, во всем великолепии и многообразии собрано в доме-музее профессора Герра и – в его уникальной голове.

Как не захотеть окунуться в это «ювенильное море»? Как не ждать от него омоложения, оздоровления, спасения?

Я могу только позавидовать новым поколениям, для которых открыты сегодня и внутренние и внешние закрома былого культурного могущества нашей нации. Воспользуются ли они ими в полной мере, оценят ли?

Вот вопрос, который мучает меня и не дает покоя: не опоздало ли навсегда «русское возвращение»? Эта тема должна была пройти красной нитью через всю нашу беседу с Ренэ Юлиановичем. Ибо, казалось, наша общая сверхзадача – вылечить современную Россию, которая давно и тяжело больна и опускается в своем культурном и нравственном состоянии все ниже и ниже год от года.

Таковы, вкратце, мотивы, заставившие меня обратиться к Ренэ Герра с вопросами, а затем подвигнувшие его создать в соавторстве книгу о русской эмиграции. Впоследствии он решил, что обойдется и без меня – и удалил даже всякое упоминание об авторе этих строк из осиротелого текста. Но вопросы-то остались, ведь их – с моей помощью – поставила сама жизнь. Мне лишь пришлось слегка отредактировать их с учетом всего произошедшего за четыре года.

Как учили меня наставники в мои университетские года, правильно поставленная проблема уже наполовину решена, и хорошо поставленный вопрос порой важнее ответа.

Давайте же вдумаемся…

1. ЕВРОПЕЙЦЫ ИЛИ НЕ ЕВРОПЕЙЦЫ?

1.1. Среди современной русской интеллигенции необычайно живучи два мифа о нашей национальной идентичности. Оба они порождены своего рода комплексом неполноценности, являются продуктом антирусской пропаганды и плохого знания собственной истории. И оба по большому счету оскорбительны для русских.

Первый – это миф о европейской идентичности русских. Многие склонны рассматривать русских как европейцев безо всяких скидок и оговорок. Хотя тут, на мой взгляд, происходит чистой воды аберрация: расово-антропологическая суть перемешивается и путается с сутью цивилизационной. Быть европеоидом (а русские – это установлено – биологически эталонные европеоиды) и быть европейцем вовсе не одно и то же. Самые яркие различия мы обнаруживаем в языке, религии, эстетике, образе жизни: это столь же непоправимо, сколь неопровержимо; и притом свидетельствует вовсе не против нас.

Второй миф – миф об общеевропейском доме, где якобы есть место и для русских и где прочие европейские народы примут нас как родных.

История русской эмиграции, на мой взгляд, полностью опровергает эти наивные заблуждения.

Чтобы быть принятыми в общеевропейском доме, чтобы сойти за европейца, русские вынуждены полностью отбросить собственно русскую сущность, искренне забыть о ней, вычеркнуть ее не только из сознания, но и из подсознания, совершенно ассимилироваться кровью и духом. Вот о чем свидетельствует история двухмиллионной популяции русских эмигрантов, выплеснувшейся в Европу после Октябрьской революции! И не только в лице детей и внуков эмигрантов, абсолютное большинство которых растворилось в аборигенном населении без следа. Но еще больше – в лице самих эмигрантов, чей сугубо русский мир оказался не принят, не признан, не оценен и даже вообще не замечен в изгнании.

«Диалог культур» – наивная мечта русских идеалистов всех времен – не состоялся. Причем именно в массовом, статистически значимом случае (образцы-исключения из прошлого – Тютчев, Тургенев – не в счет). «Европейский дом» потребовал от всех наших эмигрантов отказа от самой своей сути в качестве входной платы. Первое поколение платить эту цену отказалось – и осталось навеки с нами, со своими, с русскими. Второе заплатило – и исчезло.

Так европейцы ли русские? Или это всего лишь популярная аберрация? Как на эти вопросы отвечает история русской эмиграции?

1.2. Культура Запада оказала огромное влияние на русскую литературу и искусство: слепков, кáлек было много. Взять даже известное письмо Татьяны к Онегину –переложение элегии Марселины Деборд-Вальмор. Или перенесенные в того же «Онегина» заимствования из Андре Шенье, на что указывали пушкинисты от Щеголева до Ахматовой.

Если говорить о том, кем считали себя эмигранты, то, конечно, они склонны были идентифицировать себя как европейцев. Но мне-то не дает покоя вопрос, как их идентифицировала Европа, считала ли Европа их вполне европейцами? Воспринимали ли русскую эмиграцию на Западе как европейцев? Если воспринимали, то почему этот пласт русской культуры не прижился за рубежом? Вот Зинаида Гиппиус в 1924 году делилась надеждами: «Есть же в русской литературе некий дух, от проникновения в который Европа не только не проиграет, а, пожалуй, выиграет: омолодится». Но этого не случилось, Европа русским духом пренебрегла. Да, Бунин переводил Флобера, но много ли переводили самого Бунина?

Ну, ладно, писатели. А русские художники? Крупные, сейчас мы называем их великими – Сомов, Гончарова, Серебрякова. Они были оценены по достоинству? На сегодняшний день их творчество оказалось невероятно востребованным. А при жизни? Тот же Шаршун…

Вот я бываю в музее д’Орсэ и вижу там целую плеяду русских художников, но все это имена доэмигрантского периода: Ге, Серов, Архипов, Трубецкой. А в каких музеях можно увидеть, например, Гончарову или Серебрякову?

1.3. Я почему задал этот вопрос? Во многом потому, что сейчас существуют две полярные позиции. С одной стороны, в России пошло такое поветрие – отказ от русскости в пользу европейскости. Современная интеллигенция в России уже не стремится идентифицировать себя как русскую интеллигенцию и старается заявить о себе как о части европейского интеллектуального сообщества.

Вторая крайность состоит в том, что современная западная историография категорически отказывает русским в европейскости. И говорит о том, что да, поляки – это еще часть Европы, история Польши и Европы сплетены в единое целое. А Россия, извините, никогда Европой не была, не является и никогда ею не будет.

Например, Мариотт (книга «Англо-русские отношения, 1689–1943») пишет: «Россия не является и никогда не являлась членом европейской семьи. Еще со времен падения Римской империи и миграций вследствие завоеваний викингов и тевтонцев, между скандинавами, англичанами, немцами, французами, иберами и итальянцами сложилась определенная степень родства, несмотря на все значительное различие в их развитии. Даже Польша, благодаря своей приверженности западной форме христианства, имела некоторое родовое сходство с Европой. Россия же нет»7. Эта точка зрения сейчас достаточно часто выражается и американской историографией, и европейской. Вот эти две крайности…

1.4. Некогда все страны Европы пошли войной на Францию, чтобы сообща уничтожить гидру революции. Позже они упорно не желали принимать диктат Наполеона. Во всех этих политических противостояниях не последнюю роль играла информация о зверствах, творимых революционерами в самой республике, о неслыханных кровопролитиях и насилии военщины. Реакция встревоженных за свои троны монархов, таким образом, имела также солидный моральный фундамент, порождая у народов вполне естественный нравственный импульс: вмешаться и прекратить безобразия.

А вот в случае с Россией вышло не так, хотя информация о большевистских людоедских художествах вовсе не была скрыта от европейской публики. Вы сами же пишете: «Действительно, никто не желал ни слышать рассказов о творимых в их стране [России] зверствах, ни прислушиваться к предостережениям. Это мешало. Вспомним знаменитый SOS, брошенный Леонидом Андреевым 6 февраля 1919 г. из Финляндии и обращенный ко всем крупным иностранным державам, с тем чтобы те выступили против большевистской революции, в которой писатель видел лишь бунт рабов, разгул низости, бесчестье, безумие, ад. Но прогрессивное общественное мнение Запада, загипнотизированное строительством социализма, не придало никакого значения этим предостережениям. И не пожелало слушать ничего, что могло бы разрушить этот миф»8.

Стон, вопль уничтожаемой большевиками России остался гласом вопиющего в пустыне. Меня поражает такая асимметрия, она порождает уверенность: европейцы никогда не считали и не сочтут русских за своих. Что им наши жертвы (даже ради Европы совершаемые, как в 1941–1945 гг.), наши страдания, наша трагедия?

Но оставим пока эту сторону вопроса.

А что вы скажете о первом тезисе? О том, что русские безоговорочно являются европейцами и собственно русская специфика не имеет значения?

1.5. Я всматриваюсь в себя и понимаю, что назвать себя европейцем мне трудно. И не назвать – тоже трудно.

Давайте мысленно поставим рядом два величайших памятника архитектуры, созданные примерно в одно и то же время. В XI веке был заложен Нотр-Дам, и в XI веке была построена София Новгородская. Если их поставить рядом, мы увидим совершенно несовместимые вещи. Одного взгляда будет достаточно, чтобы понять, что культуры совершенно разные. Но в храме Софии мы, конечно, отчетливо разглядим слеж Византии.

А вот поставим лучше рядом с Нотр-Дам собор Василия Блаженного. Астольф де Кюстин, увидев храм Василия Блаженного, воскликнул: «Но ведь это же Индия, Персия! Это Восток». Это не Европа! Между тем, храм Василия Блаженного это рубежный столб, с которого начинается развитие собственно русской культуры. Потому что до этого преобладали византийская традиция и влияние, а после Петра доминирует западноевропейская тенденция. И есть два межевых столба – храм Василия Блаженного и Ново-Иерусалимский монастырь: а между этими двумя вехами вырывается собственно русское начало – праздничное, пряничное, яркое, лубочное. «Вертоград многоцветный», если выражаться словами того времени.

Возьмем для примера использование восточных изразцов, которое начинается в России сплошняком в XVII веке. Царь Алексей Михайлович даже целую деревню персидских гончаров вывез под Ярославль, дав им там земли и обеспечение: делайте изразцы. Это влияние восточное. Возьмите в Москве церковь Григория Неокесарийского на Полянке, или Живоначальной Троицы в Останкино, или Троицы в Никитниках, или храмы на острове в Измайлово и т. д. А в XIX веке – взгляните на храм Спаса-на-Крови в Петербурге или хоть на храм св. Николая у вас же в Ницце! Чтобы далеко не ходить…

Вот это и есть чисто русский стиль, имеющий много общего с Востоком – но ничего общего с Западом!

А если мы зайдем, скажем, в Оружейную палату и посмотрим, на чем сидели русские цари, во что они одевались, каким оружием пользовались – это идет сплошь Турция, Персия, Индия, Сирия, Египет. Сидели на персидских и турецких тронах, украшенных бирюзой и золотом, одевались в турецкие, персидские и индийские ткани. И оружие… Даже знаменитый шлем Михаила Федоровича – «ерихонская шапка», боевая корона русских царей, сделанная Никитой Давыдовым, – сотворена по образцу шлема работы греческих мастеров из Стамбула. Я уж не говорю про «шапку казанскую» – одну из корон мирного времени…

Или посмотрим на внутреннее убранство церквей. Возьмем старую русскую церковь XI–XII века – скажем, Софию в Новгороде, и такого же периода французскую: ну, хотя бы старый храм напротив Лувра через Сену (одна из самых старых церквей Парижа – Сен-Жюльен-ле-Повр, 1165–1220). И мы увидим, что русские всегда предпочитали во внутреннем убранстве душевный комфорт, а не ремесленное мастерство. А европейские зодчие и художники шли в сторону технологического совершенства. Ведь вся готика – это, по сути, изощренное мастерство ремесленников-каменотесов. Взять хоть собор в Страсбурге – чистое кружево из розового песчаника. Ну, нет в русской архитектуре аналогов!

Готического искусства в России вообще так и не было. А вот романское – тут я отчасти с вами согласен. Здесь, в Париже, как-то проходила замечательная выставка «Романская Франция» – частично в Лувре и частично в Национальной библиотеке (где выставлялись французские книги того времени). Она предоставила очень обширную почву для сравнения с русским искусством X–XI веков. В ювелирном деле, оружейном, в живописи и архитектуре русские мастера домонгольского периода не уступали европейцам. Было только две области искусства, где мы сильно отставали: русские не знали витражей (завозить их к себе стали, начиная лишь с XIII века, а в Европе витражи делали, начиная с VI века). И у нас отсутствовала каллиграфия такого класса, как на Западе. Ну, это понятно: Европа не прерывала письменную традицию со времен Древнего Рима и Египта, а в России это искусство стало развиваться гораздо позже.

Так что приходится думать, что и мы некогда были или могли бы быть европейцами, но потом, когда татары надолго выбили нас из европейской обоймы, вернуться в нее толком нам так и не удалось.

Петр, конечно, «прорубил окно» в Европу. Но у меня все-таки нет ощущения, что мы после этого вернулись в европейский мир. В ожидании «окна» мы успели стать другими.

Что вы скажете на это?

1.6. Интересно, что за сто тридцать лет до наплыва во Францию русских эмигрантов, бежавших от Великой Октябрьской революции, история знала обратное явление: наплыв в Россию французских эмигрантов, бежавших от Великой французской революции. Они были приняты с распростертыми объятиями и открытым сердцем. И, надо признать, в XVIII–XIX веках эти французы (как и более поздние «осколки» Великой армии, застрявшие в «теле» России) очень сильно сдвинули культурную ситуацию в нашей стране. Хотя бы за счет огромного количества вдруг образовавшихся гувернеров и гувернанток при русских дворянских детях, не говоря уже о театре, офицерском корпусе, воздействии моды, литературы и печати вообще, и т. д.

Однако в ХХ веке зеркального повторения данной ситуации не произошло, несмотря на кажущееся модельное сходство ситуаций. Русские эмигранты не оказали столь же сильного влияния на поколения французов.

В чем причина такой асимметрии, на ваш взгляд?

1.7. Не кажется ли вам, что холодное отношение, которое испытали на себе русские эмигранты во Франции, отчасти обусловлено тем, что французы все еще любят свою Великую французскую революцию? Не стыдятся ее, а гордятся ею. Что лозунг «свобода, равенство, братство» до сих пор остается официальным наследием, от которого Франция не только не собирается отказываться, но и поднимает его на щит с неизбывным энтузиазмом?

Не в том ли все дело, что это более чем снисходительное отношение к своей революции, убившей всю старую Европу, французы перенесли на Октябрьскую революцию, убившую «всего лишь» старую Россию?

Я задал этот вопрос во многом еще и потому, что, когда я хожу по Парижу, лозунг про свободу, равенство и братство встречаю повсюду. Он даже на стене пожарной части может быть написан, на фронтоне детского сада, в самых неожиданных местах.

1.8. Существовала ли такая же незримая граница, то же отторжение между русской творческой частью эмиграции и немецкой публикой, немецкой критикой до 1924 года, пока Берлин еще был центром русской зарубежной культуры? Или же немцы воспринимали русских не так, как французы? (Говорю только о литературе и искусстве, о политике будет сказано ниже.) Почему Борис Зайцев писал: «Берлин еще не эмиграция… Чувство, что ты эмигрант, а не путешественник, появилось в Париже»? Неужели дело только в расстоянии, в большей удаленности от России?

Как немцы относились к русским эмигрантам? Сотрудничали или нет? Я знаю, что тот же Сомов, например, работал с немецкими издательствами и до революции, и после. Вам известны какие-то совместные, русско-немецкие инициативы того времени – художественные или литературные?

1.9. А теперь к вам вопрос чисто филологический, как к профессору-слависту. Вы, Ренэ Юлианович, что называется, живой носитель великолепного русского языка, впитанного вами от лучших его представителей, вы знаток его тонкостей. Но вы ведь природный француз, вообще – европеец в полном смысле слова, для вас французский язык родной, и его вы тоже знаете блестяще, да и другие европейские языки вам не чужды.

Язык всегда выражает саму душу народа, он соприроден нации, народу и является одной из самых главных его констант. Поэтому, зная оба языка, вы как бы знаете душу обоих народов. И русского, и французского. И вам наверняка не раз приходило в голову, что то, что можно сказать по-французски, нельзя сказать по-русски, и наоборот. Что француз в какой-то ситуации скажет так, а русский – вот этак. И наверняка эти тонкие различия в духовном строе французского и русского народов вам неоднократно бросались в глаза.

Мой вопрос связан с тем, что из всех племенных различий между этносами, между их национальной ментальностью (назову главные области этих различий: язык, религия, эстетические предпочтения, бытовая мораль поведения) язык является первичным и наиболее важным. Языковая дивергенция ностратической общности, приведшая к появлению разных народов, говорящих на языках индоевропейской группы, произошла очень давно, примерно пятнадцать тысяч лет до нашей эры. Язык первый и самый важный из этнических эпифеноменов, закрепивших биологическую дивергенцию «человека современного» (он же homo sapiens sapiens, он же кроманьонец). При желании, проводя сравнительный анализ языков, можно сделать капитальные выводы об отличиях народов, вплоть до разницы в племенном устройстве различных отделов мозга и гортани. И уж во всяком случае в племенном способе мышления и выражения чувств.

Но вы еще и знаток русской культуры и литературы, к тому же именно в ее высших проявлениях, хотя и европейская культура вам, само собой, не чужда.

Вопрос: видятся ли вам ментальные различия между русским и европейцем, если смотреть через призму языка и культуры? В чем они?

2. ОДНОГО ИЛИ РАЗНОГО ПОЛЯ ЯГОДЫ

2.1. Два миллиона русских эмигрантов… Огромное количество! Этого хватило бы на создание не то что русского гетто, а настоящего анклава, своей колонии, своего собственного мира, замкнутого и самодостаточного. Такого, какие, как мы знаем, порой создают куда менее многочисленные этнические диаспоры. Русские же уходили, эвакуировались с оружием. Вот и мой дед уходил на военном корабле из Севастополя в 1920 году (он был командиром корабля). Это была большая сила. Но они пошли в Константинополь, где их разоружили, отобрали корабли. А могли бы пойти на какие-нибудь острова, завоевать какой-нибудь остров, захватить небольшое государство где-нибудь в Африке. Могли создать какую-то единую колонию, анклав, автономию.

Ан нет! Не только гетто не сложилось, не выжило у русских, а и вся двухмиллионная масса растворилась к нашим дням в местных населениях разных стран. Ведь даже второе поколение не сохранилось как русские. А третье и подавно. Это очевидное и поразительное обстоятельство порождает вопросы.

Два миллиона уехавших… А сколько наберется русскоговорящих потомков этих эмигрантов? Общаются ли между собой все эти потомки первой волны и их дети? Поддерживают ли какую-то общинную русскую жизнь? А если нет, то куда же они все делись? Существуют ли сейчас потомки эмигрантов как диаспора? Почему они распылились?

Мы знаем, что многие диаспоры растворяются в окружающих, не выживают. Но закон ли это природы – вот в чем вопрос. Армяне не растворяются, евреи и цыгане не растворяются, живут своими диаспорами.

В чем же дело с русскими? Чем мы оказались хуже армян, евреев, цыган? Чего нам не хватает?

2.2. Вот интересно: вы перечисляете значительное количество русских журналов и газет, которые издавались русскими эмигрантами. А сейчас, кроме «Русской мысли», ничего не осталось. Радио «Свобода» -- и то сейчас перевели в Интернет и оно прекратило вещание. Никакой периодики на русском языке. Когда все это кончилось и почему?

2.3. Интересно получается: рухнул советский режим, упал железный занавес. Возвращайся – не хочу, да? Дети, внуки – многие ли едут в Россию? Есть ли у вас такие примеры? Потому что мы об этом ничего не знаем. Главное, что интересует: навсегда ли мы потеряли этот генофонд, этот человеческий материал, или нет?

2.4. Вам знакомо такое выражение – от осинки не бывает апельсинки? Я верю в силу генов. И знаю, что русская интеллигенция росла тысячу лет. Был медленный, естественный процесс, шла возгонка человеческого материала, человеческих качеств, поднимались послойно, постепенно, в течение тысячелетия. У нас ведь даже дворянство было не такое, как в Европе. Со времен Петра Первого, учредившего «Табель о рангах», путь к дворянским привилегиям открывался через личные заслуги для всех слоев населения, не исключая солдат и черносошных крестьян. Не слишком доброжелательный к нам Жозе де Местр, отнюдь не русофил, честно писал, однако, де Валезу: «Дворянское звание лишь помогает достичь чина, но ни один человек не занимает выдающегося положения благодаря одному лишь рождению; это и отличает сию страну от всех прочих».

Не только дворянство аккумулировало в себе лучшие соки народа. Купеческие и священнические династии также из века в век производили своего рода селекцию в своих сословиях, а начиная с XVIII столетия тот же процесс создавал и разночинную русскую интеллигенцию. Все верхние слои русского народа накануне революции были отборного (во всех смыслах слова) качества.

Поэтому то, что произошло в революцию, имеет прежде всего очень тяжелые генетические последствия. Сливки русских сливок были либо уничтожены, либо слились за рубеж. И все мои вопросы, связанные с возможной диаспоральной жизнью русских, возможным возвращением диаспоры возникли прежде всего из-за моей биологической обеспокоенности.

Проблема еще в том, что нынешняя молодежь, наиболее способная и талантливая, зачастую из России едет за рубеж. По статистике, до 40% юношей и девушек мечтает о таком переезде. Как это ни ужасно. Что ждет отколовшуюся, как дрейфующая льдина, часть русского народа? Вот у нашего общего знакомого – представителя «третьей волны» эмиграции – дочка и сын. Дочь еще говорит по-русски, сын уже только понимает родителей, но отвечает им по-французски.

Мы потеряли их всех навсегда? Почему?!

2.5. Вернемся к нашей теме. Мы с вами говорили о том, что не сложилась русская диаспора, что русские не создали своего гетто. Вы мне возразили – все-таки гетто было. Были свои летние лагеря, свой круг общения. Некая замкнутость и общинная жизнь все же была.

Вопрос вот какой. Все-таки они более-менее друг друга знали, варились в одном культурном пространстве. Насколько тесной, сплоченной была русская эмигрантская община, насколько существовала как единое целое? Царил ли в ней дух благородного взаимного сочувствия и солидарности? Национального единства и сцепки, поддержки друг друга? Или для нее была характерна та же фракционность и партийность, те же непримиримые настроения вплоть до непожимания рук, дрязг и склок, что и для русской интеллигенции до революции, и до наших дней – в самой России?

Пыталась ли эмиграция соблюсти единство в чуждом, чужеродном окружении?

А если нет, то почему? И по каким водоразделам расходилась? Насколько непроходимыми были водоразделы? Был ли раскол в эмиграции и по каким контурам?

2.6. То есть, они перенесли все свои противоречия и разногласия с собой в эмиграцию? Вот интересно. Эта разделенность по партийным штаб-квартирам, по иде­о­логическим кельям… в России она нередко приводила к различным конфликтам и эксцессам – нерукопожатию и т. п.

Отчасти о разделении в среде русской эмиграции вы говорите в своей книге: «Политически русская богема придерживалась скорее милюковского республиканского или кадетского направления. Монархистов среди писателей, художников практически не было»9; «За “Возрождением” [редактор П. Б. Струве] шла дурная слава: слишком выпирала монар­хическая тенденция. Если пользоваться агитпроповским клише: много белогвардейщины. Тогда как в “Последних новостях” [редактор П. Н. Милюков] царил республиканский дух, что больше отвечало зову времени. Но преуве­личивать эту разницу все же не стоит, для реальных условий, в кото­рых жила эмиграция, слишком упорное противостояние, взаимная непримиримость – все это было бы чистым снобизмом. Зато дух соперничества давал выход нерастраченной общественной энергии и создавал иллюзию продолжающейся идейно-политической и мировоззренческой борьбы, которая велась когда-то на оставленной “исто­рической родине”»10. «Раз уехали, значит белогвардейцы. Злопыхатели и клеветники. Все скопом: два миллиона отщепенцев и клеветников! А среди них были и монархисты, и республиканцы, и умеренные демократы, и социалисты всех мыслимых направлений и оттенков, в том числе вчерашние союзники большевиков по борьбе с царизмом – анархисты, меньшевики и эсеры. Были там и хранители веры, и атеисты. И люди вообще далекие от политики. Кого только не было!»11.

Помимо политических расхождений, вы кратко касаетесь и общемировоззренческих, и эстетических проблем: «Георгий Иванов, опубликовав в “Последних новостях” одну из самых язвительных статей о последнем сборнике поэм Ходасевича (“Собрание стихов”), не нашел ничего луч­шего, чем во втором номере “Чисел”, употребив весь свой талант, ко­торый признавали за ним даже его враги, снова написать статью по случаю двадцатипятилетия литературной деятельности Ходасевича, в которой издевался и над его личностью, и над его творчеством. Хода­севич проявил откровенную враждебность по отношению к тем, кто так или иначе вращался вокруг этого журнала, и бросил на него тень бесчестия, назвав снобами и декадентами с развращенными нравами наиболее верных сотрудников. Сам того не желая, он подтвердил миф о “тлетворном духе” русского Монпарнаса, который долго преследовал участников четверговых и субботних собраний в кафе “Куполь”, “Селект” или “Наполи”, в начале тридцатых годов ставших, как и ресто­ран “Доминик”, штаб-квартирами литературной и художественной Русской богемы. Приверженцы же Ходасевича обретались в кафе “Клозери де Лила”, на самом верху бульвара Монпарнас, отмежевавшись таким образом от этих мрачных полночных сборищ. Члены этой ма­ленькой группы – поэты Юрий Мандельштам, Владимир Смоленский, Георгий Раевский, Довид Кнут, Юрий Терапиано, а также Илья Голенищев-Кутузов, Алексей Дураков и Екатерина Таубер из Белграда, соби­равшиеся до 1933–1934 гг. вокруг Ходасевича и верного ему Вейдле, учредили литературное сообщество “Перекресток”, которое пропагандировало неоклассицизм и в 1930 г. опубликовало результаты своей поэтической деятельности – две тоненькие тетради. Но даже столь значительное влияние Ходасеви­ча на своих учеников не могло по­мешать им поддаться чарам “Зе­леной лампы”, и вскоре один за другим они были втянуты в круг “Чисел”, не отступив между тем от принципов поэтического искусст­ва, внушенных мэтром. С ним осталась только Нина Берберова, которая не была ни в их числе, ни с “Числами”»12.

Это все очень интересно, но мало. Хотелось бы узнать об этом подробнее и в более, если так можно выразиться, систематизированном виде.

Были ли иные формы общественной организации, общественной жизни эмигрантов, помимо редакций газет и журналов или знаменитого кружка Мережковских «Зеленая лампа»? Какие именно? Кого бы вы назвали из энтузиастов, сознававших миссию эмиграции и работавших на ее консолидацию?

Предпринимались ли попытки создать какую-нибудь надпартийную структуру или организацию, объединить представителей разных политических взглядов? Отдельным пунктом хотелось бы узнать о масонской солидарности тех русских эмигрантов, которые поддерживали ее как до, так и после революции. Имела ли значение масонская принадлежность эмигрантов?

2.7. Для русской эмиграции огромную роль играли газеты, журналы, издательства. Они обозначали границы различных политических и эстетических группировок, служили центрами консолидации творческих сил, во многом осуществляли ту миссию эмиграции, которую Зинаида Гиппиус обозначила словами «мы в послании». В вашем собрании, как я понимаю, все это представлено чуть ли не с абсолютной полнотой. Вы собрали практически всю периодику, во всяком случае, я думаю, что второго такого эксперта просто не существует.

Вот интересно: где издатели, редакторы находили средства на все эти многочисленные издания?

И второй вопрос. Со времен Великой французской революции есть закон об обязательном экземпляре, который должен депонироваться во Французскую национальную библиотеку. Распространялось ли это правило на русскую периодику? И существовала ли государственная официальная цензура над русскими изданиями?

2.8. То есть, я так понимаю, во Франции нет такого хранилища, где была бы исчерпывающая подборка русской эмигрантской печати?

2.9. Мы с вами упомянули в разговоре роль Церкви – объединяющую, позитивную, надпартийную. Всем ли эмигрантам и всегда ли православие виделось как объединяющее начало, как стержневая характеристика России? Известно, что Борис Зайцев был убежден, что русскость, душа России заключена в православии. Но все ли так считали или были исключения? Каким вообще было отношение к Церкви в целом, если говорить об эмиграции?

2.10. Я все время пытаюсь извлекать из эмигрантского опыта какие-то уроки для нас сегодняшних. И вижу, что пока ничего такого не получается. Недаром отец Всеволод (Чаплин) утверждает: «Русская эмиграция послереволюционных лет сегодня уже практически ни для кого не является идеалом». То ли просто время религии уходит или ушло. Хотя у мусульман это не так, у евреев это не так. Что-то происходит с христианскими странами, и, мне кажется, не только с Россией, потому что в Европе церкви не рушили и священников не расстреливали, но мне кажется, что здесь кризис религиозности ничуть не меньше, чем в России, а может, даже и больше.

То ли попы не те, то ли мы не те… Пусть так, а почему у мусульман люди не такие? Почему там мы не видим педерастов, алкоголиков, наркоманов?

2.11. Я задумался над вашим признанием: «Меня изумляло – люди уехали из страны, которой больше нет, по крайней мере для них, а продолжают писать, печатать, как ни в чем не бывало, неизвестно для кого. Для будущей, что ли, России, освобожденной от коммуниз­ма? Но тогда многим казалось, что коммунизм у вас будет вечно, все­гда, и нынешние перемены тогда были просто непредставимы. Или для других эмигрантов? Так и там просвещенных читателей было не так уж много. Когда ты целый день вкалываешь на заводах Рено или крутишь шоферскую баранку, вечером тебе скорей всего не до чтения… Эти люди шли против течения»13.

Мы с вами говорили, что интеллигенция в России была такой тоненькой плёночкой на расплавленной и раскаленной магме народной жизни. Меньше трех процентов – такова общая численность всех людей умственного труда от всего занятого населения России. Вот они переехали за рубеж, оказались в Югославии, Чехии, Франции, Прибалтике. Интересно, сохранился ли здесь столь мизерный процент этих избранных людей, этой элиты? Или все-таки эта тонкая пленочка стала толстым слоеным пирогом?

2.12. Вы пишете: «В пятидесятые и последующие годы для писателей любой ориентации считалось не только возможным, но и престижным печа­таться в появившемся после войны мюнхен­ском альманахе “Мосты”, который был создан ЦОПЭ – Центральным объединением полити­ческой эмиграции, этим боевым штабом эми­грантов второй волны, или так называемых пере­мещенных лиц. Они сполна вкусили советской системы, познали ее, притом не умозрительно, а на своей шкуре, на судьбе своих близких, и ника­ких ностальгических чувств не испытывали… “Мосты” можно считать стопроцентно антисоветским органом, и тем не менее даже относительно толерантные к советскому режиму эмигранты первой волны с большой охотой публиковали там свои сочинения»14.

Следует ли понимать так, что в 1950-е годы победная эйфория, приведшая весьма многих эмигрантов в лагерь советского патриотизма, спала, надежды на благополучное возвращение испарились, обнажился их иллюзорный характер, раскол эмигрантов по данному водоразделу пошел на убыль, зато наметилась новая платформа консолидации – чисто творческого, эстетического характера? Были ли эти самые «Мосты» неким индикатором нового отношения эмигрантов к Советскому Союзу? Окончания периода эйфории?

2.13. Вот вы приводите пример, противоположный альманаху «Мосты». Это журнал «Посев». Когда у нас рухнула советская власть, после 1991 года, в России начали активно работать структуры Народно-трудового союза, НТС, и в том числе редакция журнала «Посев» перебазировалась туда. И, надо сказать, отношение к ним в России, памятуя события 1941–1945 гг., как было неоднозначным, так и осталось. Поэтому ваше упоминание о «Посеве» очень интересно: «У “Посева” был очень дурной привкус из-за весьма топорной работы и ЦРУ, и КГБ, которые словно избрали этот журнал для своих игр. Какой-то полигон, где “отстреливались” две самые могущественные спецслужбы мира. Даже и не разберешь, кто там больше хозяйничал: Вашингтон или Москва?».

Как говорится, хорошо, да мало. Нельзя ли узнать подробнее, что стоит за этой характеристикой? Это важно для современных россиян.

2.14. А вот вопрос принципиального, теоретического плана. Перед русскими история постоянно ставила выбор, что лучше – отечественный деспот или иноземный захватчик. Выбор между отечественной деспотией и властью иноземного захватчика – выбор традиционный, я бы сказал – экзистенциальный для нашего русского народа. Он всегда в целом однозначен: пусть будет лучше свой деспот, чем иностранный властелин, какими бы обещаниями тот ни выманивал лояльность. Таков наш вечный и неизменный код, наш архетип, алгоритм русского национального поведения, несмотря на неизбежные погрешности-отклонения. Судя по вашим книгам, он не изменился и в русской диаспоре 1940-х годов, в пору смертельного русско-немецкого противостояния.

Но вот я нашел у вас интересное высказывание: «По большому счёту, никто из писателей старшего, а тем более младшего поколения не был за победу Германии. Никто из них не мог её считать благом для России, тем более после Сталинградской битвы и крушения вермахта в феврале сорок третьего года… Все здравомыслящие литераторы понимали, что фашисты являются в данный момент врагом номер один для России. Фашисты, а не боль­шевики».

В этом абзаце вы отчасти противопоставили друг другу старшее и младшее поколение эмиграции. Нельзя ли пояснить этот ход мысли, расшифровать и детализировать для нас отличие поколений? Как развивалась эта тенденция, клонилось ли дело к конфликту, взаимонепониманию старших и младших? И, в частности, как и почему у довоенных младоэмигрантов изменилось к лучшему отношение к России, к СССР, по сравнению со староэмигрантами? Младшие были большими советскими патриотами, чем старшие?

2.15. Вопрос, связанный с нашим временем. Сегодня, когда русский встречает русского за границей, он делает вид, что по-русски не понимает и что он сам местный. Никакой тяги у нынешних туристов и вообще у русских друг к другу нет. Вот немцы увидят где-нибудь немцев – сядут вместе, выпьют пива, споют песню и т. д. Русский же, услышав русскую речь, делает вид, что он вообще не отсюда. А как было в те времена? Тянулись ли русские друг к другу? Что изменилось, на ваш взгляд? Почему тогда было так, а сейчас вот эдак?

3. ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ

3.1. Вот теперь мы подошли к такой наболевшей теме, которая была заявлена когда-то еще Блоком. Интеллигенция и революция.

16 февраля 1924 года произошло известное «собрание в Париже, на котором выступали А. В. Карташев, И. С. Шмелев, Д. С. Мережковский, И. А. Бунин. Иван Алексеевич Бунин, в частности, сказал:

“Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека. <…> Взгляни, мир, на этот великий исход и осмысли его значение. Вот перед тобой миллион из числа лучших русских душ, свидетельствующих, что далеко не вся Россия приемлет власть, низость и злодеяния ее захватчиков…”»15.

Отношение Бунина к революции (сразу скажу, что разделяю его полностью) было бескомпромиссным и непоколебимым. Но вот ведь какая вещь: среди эмигрантов было немало таких, кто не просто сочувственно относился, а прямо-таки активно участвовал в революциях, особенно в Февральской. Обвиняли ли они потом себя в этих действиях и настроениях? Раскаивались ли? Упрекали ли друг друга?

3.2. Не только и не обязательно непосредственно в революциях, но уж в революционно-демократическом движении-то участвовали весьма многие. Вы приводите характерное признание Бориса Зайцева:

«Совсем недавно я получил из России сведения, что меня даже привлекали к суду по серьезной статье Уголовного уложения. Высшая судебная инстанция отменила заключение прокурора». Привлекался за «явное сочувствие революции (размеров и конечного облика которой никто из нас тогда не представлял)», проявленное в романе «Дальний край» (1912)16.

Даже кроткий и консервативный Зайцев был вовлечен в это общее движение, поддался ему! Что же о других-то говорить…

Но там же Зайцев пишет и о своем позднем прозрении: «Собственно монархию мы не жалели. Вначале все нам представлялось по-иному. Думали, что приходит свободная демократическая республика, с парламентом, все – как на Западе. Разочарование было полное. Террор, расстрелы, деспотизм… Убийство императора и всей его семьи, детей и близких, воспринималось ужасно»17.

Мой вопрос: как эмигранты оценивали Февральскую революцию? Ведь, все-таки, февральские настроения потом доживали еще свой век в относительно массовом виде. Я, честно говоря, раньше думал, что Гиппиус была если не в одиночестве, то в меньшинстве, к тому же неадекватном, когда писала в 1921 году: «Вся Россия, все ее громадное большинство, без различия классов… есть единый “союз февралистов”… А большевики – это лишь гроб, в который заколочена сейчас эта новая, февральская, Россия. О, она не умрет… Но чем дольше она лежит в гробу, тем страшнее встанет»18. Позднее, в 1922 году, она еще крепче добавила: «Как же нам не принимать нашу единую русскую революцию, начавшуюся в 1905 г. и завершившуюся победой в феврале – марте 1917 г.? Ее должны принять все, кто страдает от ее затмения, – великой смуты…»19. Гиппиус очень дружественно и уважительно писала о Керенском как о нужном человеке, оказавшемся в нужное время в нужном месте…

Я полагал, что это голос вопиющего в пустыне. А выходит, весьма многие сохраняли верность Февралю?

Были ли публичные отречения от идеалов юности, переходил ли кто-нибудь на консервативные, в том числе монархические позиции? Имел ли место комплекс вины у раскаявшихся, и у кого именно?

3.3. Ну а другая сторона медали? Хоть кто-нибудь в эмиграции считал, что большевики все делают, что надо по сути, только не так, как надо? А по идее, мол, все правильно. Были случаи укоренения в левых убеждениях?..

3.4. Вы неоднократно отмечали такое явление, как раскол эмиграции: до войны, в самом начале войны – в июне 1941 года, после сталинского указа 1946 года о возвращении гражданства и т. д. Отмечали и момент сплочения, консолидации эмиграции на почве признания триумфальных побед Красной армии, на почве выигранной Советами войны, Победы.

Что же в итоге? Заканчивая разговор на тему «Разделение или единство русского зарубежья», в целом как бы вы охарактеризовали, судя по эмиграции, способность русских к жизни в диаспоре, к национально-общинной жизни, к солидарности? Было ли в ней что-то, кроме языка общения, позволяющее говорить о некоем единстве и цельности поверх всех и всяческих барьеров, как это мы видим на примере иных народов, живущих в рассеянии? И чего не хватило, чтобы усвоить образ жизни диаспоры?

Способны ли русские в принципе сохраниться как национальный анклав, способны ли они последовательно проявлять национальную солидарность? Или эта солидарность жила в первом поколении, а потом стала затухать и сошла на нет? Что-то, кроме русского языка, способно удерживать русских вместе?

3.5. Получается, что основа русской идентичности намертво завязана на российскую государственность. Вот пока жива была надежда вернуться в государство, жить в своей России, то имело смысл сохранять свою национальную идентичность в первом поколении. А во втором поколении, когда эта идентичность испарилась вместе с надеждой на воссоединение с Россией, стала утрачиваться и национальная составляющая. Так получается?

4. ПРЕДЕЛ, ЕГО ЖЕ НЕ ПРЕЙДЕШИ

4.1. Ну, теперь такой вопрос, довольно непростой: как складывались отношения между русской и еврейской частями эмиграции? Отразилась ли на этих отношениях революционная эпопея?

Судя по знаменитому сборнику «Россия и евреи», выпущенному еврейскими публицистами в Берлине в 1924 году (мне довелось писать предисловие к его переизданию в России в 2007-м), не могла не отразиться. Но этому есть и прямые свидетельства.

Вспоминается эпизод, рассказанный Ниной Берберовой в мемуарах «Курсив мой» о Георгии Иванове: «Помню, однажды за длинным столом у кого-то в квартире я сидела между ним и Ладинским. Иванов, глядя перед собой и моргая, повторял одну и ту же фразу, стуча ложкой по столу: “Ненавижу жидов”». Судя по контексту, Берберова отнеслась тогда без особого сочувствия к этим словам. Но вот читаю у вас о том, что Борис Зайцев писал Бунину 14 января сорок пятого года: «Яков Борисович (Полонский) занима­ется травлей Нины Берберовой. Эта уж нигде у немцев не писала, ни с какими немцами не водилась, на собраниях никаких не выступала и в Союзе сургучёвско-жеребковском не состояла. Тем не менее, он написал в Объединение писателей, что она «работала на немецкую пропаганду»! Ты понимаешь, чем это пахнет по нынешним време­нам? Очень противно. Мы жизнь Нины знаем близко. Решительно никаким «сотрудничеством», даже в косвенной форме, она не зани­малась, а по горячности характера высказывала иногда «еретические» мнения (нравились сила, дисциплина, мужество), предпочитала рус­ских евреям и русские интересы ставила выше еврейских. Когда же евреев стали так гнусно мочить, сама же им помогала, как и мы все, как умела. Одно сделала глупо: написала что-то неосторожное Адамо­вичу. Этот, очевидно, за неимением лучшего дела, стал раззванивать всюду, и чепуха эта добралась даже до Америки».

Все это, конечно, можно счесть за частности личной жизни (и таких немало), но все же проскальзывает и нечто «общественное».

Итак, были ли в эмигрантской среде заметны раскол, размежевание по этническому признаку?

5. ОНИ И МЫ: ТАКИЕ? НЕ ТАКИЕ? КАКИЕ?

5.1. Я люблю свой русский народ, но смотрю на него открытыми глазами. По моим представлениям, его качество заметно падает от десятилетия к десятилетию. Физически и морально. Может быть, это касается и других европейских народов, спорить не стану. Но мы говорим сегодня о русских. Мы помним людей, родившихся еще в XIX веке, помним людей 1920-х, 1930-х годов рождения. Нам есть с чем сравнивать.

Я хотел бы поговорить о том, какими были русские эмигранты первой волны, – желательно, в сравнении с нашими современниками, сейчас живущими в России. Мне хотелось бы сделать акцент на породе этого круга. На мой взгляд, это была уникальная порода, вчистую исчезнувшая, ушедшая без следа.

Приведу несколько ваших высказываний, которые, как мне кажется, подтверждают это впечатление.

«Они все – великие известные и великие неизвестные – оставались до конца подлинными российскими интеллигентами, доброжелательными, чистыми, наивными идеалистами – тургеневскими “лишними людьми”. И эти ”лишние” – соль земли»20.

О Борисе Зайцеве: «Меня, молодого француза, он поразил своим благородным обликом, аристократизмом, интеллигентностью, учтивостью, сердечным расположением, теплым общением. Профиль Данте»21.

«Добровольческая армия, корниловцы, деникинцы, врангелевцы, дроздовцы, алексеевцы, марковцы и прочее, прочее, прочее, это не принудительно мобилизованные, не рекруты-призывники, в большинстве своем из крестьян, зачастую совсем безграмотные или малограмотные, нет, это люди, получившие гимназическое образование, а офицеры, те сплошь и рядом даже высшее, что, между прочим, значительно облегчило им в изгнании поиск работы и помогло выжить. Словом, люди, умеющие видеть, способные к анализу. Посмотрите на их лица, благо снимков того времени сохранилось великое множество, и вы сразу поймете общий интеллектуальный уровень тех, кого большевики окрестили отбросами общества: белогвардейцев-отщепенцев»22.

«Ничем так не дорожили эмигранты этого – сегодня сказали бы: элитарного, а на самом деле просто интеллигентного – круга, как добрым именем, репутацией, достоинством и честью. То есть тем, что в нынешней России, мне кажется, становится анахронизмом, какой-то бессмысленной, никому не нужной нелепостью. В лучшем случае чем-то старомодным, над чем не грех посмеяться. В эмигрантской же среде обвинение в пошлости и бессовестности выглядело бы, как пощечина, как позорное пятно, от которого не отмыться»23.

Я хотел бы, чтобы вы немножко рассказали нашим читателям о том, что это была за особая порода человеческая, которая проявилась в истории всего один раз и сошла со сцены. Новым поколениям сегодня даже трудно себе представить, что это были за люди. Хотя вроде бы той же самой русской крови, того же происхождения, в той же стране родившиеся. Мне хотелось бы, чтобы мы хотя бы отчасти воскресили эту породу в наших разговорах.

Вот вы пишете: «Русские вели себя скромно. Сейчас есть це­лые кварталы в Париже китайские, вьетнамские – магазины, рестора­ны. Русские как-то стеснялись. Они чувствовали себя политическими эмигрантами – надеялись, что рано или поздно вернутся в Россию. Они не пустили корней, квартир не покупали, землю не покупали – в отличие от второй, третьей эмиграции. Они, по выражению Тэффи, “жили на чемоданах”. И все надеялись – и в семьдесят лет, и в семьде­сят пять, когда надежды вроде бы уже и не было»… И, кстати, детей эмигранты не рожали, мало рожали.

Как у вас сказано, «по всем этим причинам “русский Париж” принадлежит прошлому, страницам русской и французской культуры. Остались Сергиевское подворье, Богословский институт, библиотеки. Хотя значительная часть и погибла. Отчасти и по вине русской эмиграции, которая, в отличие от эмиграции армянской, еврейской, не смогла создать своего музея. Были деньги, были материалы – все это распылилось, многое исчезло, кое-что ушло в Америку, кое-что в Союз в свое время – разными путями»24. Очень многое безвозвратно исчезло.

Как вы считаете, это наша национальная черта такая? В чем корень нашего отличия от армянской, еврейской диаспоры? Скромность и безответственность к собственному наследию?

Преодолима ли эта наша национальная черта, как вы думаете? Это искоренимо? Излечимо? Или это то, что нам присуще, и ничего с этим не поделаешь? Как вы считаете?

5.2. Читаю ваше очень верное и глубокое соображение:

«Они мечтали вернуться именно домой, а вовсе не в Совет­ский Союз, который ни с какой стороны не был их домом. Как раз эта принципиальнейшая разница всегда намеренно искажалась советской пропагандой, вообще отличавшейся искажением поня­тий, которыми оперировала. Ностальгия по оставленной родине была у эмигрантов действительно огромной, но это была ностальгия по той России, которую они потеряли, которую уничтожили боль­шевики. Конечно, эмигранты мечтали вернуться домой, но дома-то – покинутой ими России – как не было, так и не было, а Советский Союз как был, так и остался. Так что реализовать свою мечту они не могли ни в каком случае»25.

Вы много бываете в России, не только в Москве и Петербурге, но и в провинции. Что-нибудь узнаете? Осталось ли хоть что-нибудь от той России, ощущение которой вам передали некогда наши изгнанники?

Самое главное: как вы все-таки могли бы определить главные различия между тем поколением и русскими, которых вы наблюдаете сейчас здесь или в России? Основные отличия?

Особенно, если говорить о личном общении, манере держаться – что бы вы сказали, сравнив русских эмигрантов и нас сегодняшних?

5.3. То есть, если я вас правильно понимаю, русские превращаются даже не в европейцев, а в американцев? Грустно. Но, к сожалению, я тоже это вижу.

В свое время Ортега-и-Гассет поставил вопрос о восстании масс, которые отбрасывают тысячелетний европейский опыт как классово чуждый, враждебный. И воплощением этого восстания масс в эстетике, политике и морали являются Соединенные Штаты Америки, безусловно. Это страна, в которой осуществилась мечта Карла Маркса: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Вот они и соединились в Америке. Потому что в Америку-то ехали ведь не аристократы, не сливки общества – туда ехал пролетариат всех стран и всех наций. Всякий сброд, на мой взгляд. И там сейчас они пытаются утверждать на весь мир свою мораль, свою эстетику. И беда в том, что это восстание масс захватило и Европу. И Россию. И молодое поколение тянется к Америке как к новому эталону, который для нас с вами чужд, неприемлем и смешон. А для них это свет в окошке… По некоторым оценкам, до сорока двух процентов молодежи сегодня хочет уехать из России.

5.4. Ну, у меня более животрепещущий вопрос, чем дороги. Вы выражаете надежду на русскую провинцию. А что вы скажете в этой связи о русской деревне? Вы ведь ее тоже видели. Осталось ли что-то от той деревни, о которой вы читали у Успенского, Тургенева, Бунина, Зайцева?

5.5. Вы вспомнили очень хорошую метафору евангельского происхождения. Христос говорит апостолам: «Вы – соль земли. Если соль потеряет силу, что сделает ее соленой?» И вы называете нашу эмиграцию солью земли… Сразу же встает вопрос: как вновь сделать Россию «соленой»? Вы видите к этому предпосылки? Есть ли человеческий материал для этого? Я пессимист, но, может быть, вам со стороны виднее? Мне видны лишь малые крупицы, но все же они есть. Хотя, на мой взгляд – недостаточно.

5.6. Ренэ Юлианович, вот мы с вами говорили, что это были люди другой породы. Вы даже употребили хорошее выражение, что они были слеплены из другого теста. Держались с достоинством, и вы это подчеркиваете неоднократно. Все правильно и прекрасно, но все-таки немножко неконкретно. Мне хочется кое-что конкретизировать, и поэтому я буду задавать такие коротенькие вопросы.

Что же было такого особенного в их манере держаться? Они были как-то особенно воспитаны? Учтивы?

Они были легки, открыты, откровенны в разговоре?

Легко ли входили в контакт? Легко ли общались или «зажимались»?

Хорошо ли они знали поэзию? Использовали ли ее в обычной речи? То есть, это было в обиходе, поэзия постоянно звучала?

Ваши друзья-эмигранты были серьезны или ироничны? Если им был свойствен юмор, то какого сорта?

Был ли в эмигрантской среде какой-то «джентльменский набор»: обязательный круг чтения, обязательный круг понятий, знаний? Некий уровень, единый и обязательный для всех?

Как русские эмигранты относились к женщине? Они были галантны или скорее аскетичны? Отмечали церковные праздники? А какое место занимали алкоголь, табак, наркотики?

А семьи были все-таки патриархальными? Как-то учитывался фактор отца семейства? Как они воспитывали детей?

5.7. Я обнаружил у вас информацию, вступающую в противоречие со сказанным вначале. Цитирую вашу книгу:

«В начале тридцатых годов литературный критик и историк литературы Альфред Бем, игравший роль мэтра среди молодых поэтов в Праге, написал в ежедневном издании “Руль”, что после 1928 г. ситуация из­менилась в пользу писателей и поэтов-эмигрантов, которые, по его мнению, больше не должны чувствовать себя неполноценными по сравнению с их советскими собратьями. Так, Гиппиус, Мережковский и Кнут полагали, что отныне не только Москва, но и Париж является столицей русской культуры. Между тем споры вокруг “младшего” по­коления и его будущего не прекращались, и несколько статей, напеча­танных в 1936 г. “Современными записками”, вновь выносят этот во­прос на повестку дня. Газданов же, в свою очередь, в статье ”О молодой эмигрантской литературе” проявляет очень жесткую позицию, подводя итоги сделанного его собственным поколением, и очень пессимис­тически рассматривает шансы этого поколения занять однажды свое значительное место в истории русской литературы. Он отводит особое место Набокову-Сирину, но приводит это исключение лишь как подтверждение основного правила: условия эмиграции неблагоприятны для любого литературного творчества»26.

Не могли бы вы пояснить, о каком чувстве неполноценности эмигрантов по отношению к их «советским собратьям» идет тут речь? Почему, коль скоро цвет русской культуры собрался в Париже, возникла сама идея о необходимости выравнивать ее парижский уровень с оглядкой на Москву, подтягивать себя до этой высоты? Что стоит за этой распространенной в лице не только Газданова, но и, добавлю, Георгия Адамовича самокритикой? В чем эмиграция уступала, по ее собственному мнению, оставшейся в России культурной элите и кому именно?

5.8. Вот размышления, близко примыкающие к предыдущим, но немного под иным углом зрения. Вы пишете:

«Художественный Париж не­возможно представить без русских художников и писателей-эмиг­рантов, которые именно здесь до­бились блистательных побед и достижений. Не было бы эмиг­рации, не было бы ни Бунина, ни Цветаевой, ни Шмелева, ни Зай­цева, ни Ремизова, ни Г. Иванова, ни Ходасевича, ни Адамовича, ни Набокова, ни Газданова, ни Поплавского, ни Бердяева, ни Булга­кова, ни Карсавина, ни Лосского, ни Кандинского, ни Шагала, ни Ланского, ни де Сталя, ни Шаршуна, ни Полякова… Список мож­но продолжать бесконечно.

Триумфальное возвращение в Россию творческого наследия вели­ких изгнанников, начиная с конца 80-х годов XX века, будучи вполне закономерным, тем не менее, поражает своим масштабом. Печатают книги, выставляют картины, пишут статьи, рефераты, монографии, за­щищают диссертации, устраивают международные конференции – по­сле десятилетий замалчивания и забвения. Кто бы мог подумать в эпо­ху тоталитаризма о столь блестящей победе!

Поэт и критик Юрий Иваск как-то написал: “Эмиграция всегда не­счастье. Ведь изгнанники обречены на тоску по родине и обычно на нищету. Но эмиграция не всегда неудача – творчество, творческие удачи возможны и на чужбине”. Эта трагическая страница русской истории XX века оказалась волей судеб великой удачей для ее жертв и в конеч­ном итоге для всей русской культуры. И тому лучшее доказательство – всемирный успех представителей русской элиты в Рассеянии, ставшей сегодня национальной гордостью не только Франции, но и России. Своим творчеством, своей жизнью они доказали: в свое время ими был сделан трудный, но правильный выбор»27.

Следует ли так понимать, что в России они бы не состоялись? Да, эти эмигранты не сломались, выстояли, реализовались. Но разве не сделали то же самое оставшиеся в России Булгаков, Олеша, Толстой, Симонов, Шолохов, Платонов, Паустовский, Пришвин, Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Твардовский и многие другие, кого высоко ценили сами же эмигранты?

5.9. Одни уехали – и состоялись. Другие остались – и тоже состоялись. А если бы не уехали? Можем ли мы утверждать уверенно, что если бы они остались, то их талант не был бы реализован? Но суть вопроса все-таки не в этом. Булгаков ведь не уехал – и состоялся! И вот Пастернак – состоялся же тоже?

Правильно ли я вас понял, что если бы эмигранты остались в России, они бы не состоялись?

5.10. Мы говорим сегодня о победе эмигрантов post mortem. Но можем ли мы при этом не учитывать такой фактор, как конъюнктура на издательском и антикварном рынке? Ведь пласт эмигрантской культуры – это своего рода Атлантида, всплывающая сегодня из глубины на поверхность вод, и эту новую территорию уже вовсю начинают делить издатели и арт-дилеры.

Так сложилось, что мне приходится иметь дело с рынком художественных произведений. Знаю, что иногда рынок возносит одни имена и хоронит другие. Причем зачастую совершенно незаслуженно. На моей памяти было минимум три таких бума – один был связан с русской иконой, другой – с русским авангардом, третий – с русскими нонконформистами. Сейчас мы наблюдаем бурный рост интереса к «Парижской школе» в живописи, например. К эмигрантской литературе, к эмигрантскому искусству.

Но как определить, где здесь подлинно пробудившийся вкус, а где конъюнктура? Так ли много в сегодняшней России подлинных ценителей прекрасного, способных отделить зерна от плевел? Существует ли он, этот массовый ценитель, определяющий спрос на рынке? Или рынок искусственно и ловко поднимает цену на скупленный заблаговременно и задешево товар, повторяя старый трюк, как это было с советскими нонконформистами, а до того – с русским авангардом (бум 1970–1980-х), а до того – с русской иконой? Думаю, фантастический успех таких собирателей творчества авангардистов, как Георгий Костаки, Соломон Шустер, Яков Рубинштейн и другие, многим не давал спать, кружил голову. Поднять залежавшуюся на чердаках и антресолях живопись к мировым высотам ценообразования – это шанс, не часто выпадающий в жизни.

И в этой связи есть вопрос более серьезный и более глубокий. Всегда ли можно отделить: где подлинная победа пришельцев из прошлого, а где – логика бизнеса, раскручивающего новые бренды, новый товар? Меня в данном случае интересуют именно те художники, которые наиболее решительно разорвали с традицией. Оправдан ли этот разрыв? Не возникает ли при этом порой эффект «нового платья короля», когда по бешеным ценам начинают продаваться артефакты, объективно того не стоящие? (На непросвещенный взгляд ряда моих знакомых, к такому феномену относится, к примеру, творчество Сергея Шаршуна, Николя де Сталя или Андрея Ланского. Особенно на фоне художников, чей гений не нуждается в доказательствах, таких, как Юрий Анненков, Константин Сомов, Константин Коровин, Сергей Чехонин или Зинаида Серебрякова. Их дар очевиден, но того же Шаршуна или де Сталя нельзя принять без капитальных разъяснений.)

Хотелось бы в этой связи услышать от вас, мэтра, знатока и коллекционера, несколько слов о критериях, по которым мы можем судить о живописном наследии эмигрантов, малоизвестных на родине. В первую очередь эта тройка: Шаршун, де Сталь, Ланской. Чем они хороши экзистенциально, по большому счету? За что мы их должны ценить?

5.11. Теперь я хотел бы перейти с похожим вопросом на литературное поле. Вы издали больше сорока русских книг. Вы подарили бессмертие ряду прочно (и не совсем незаслуженно) забытых имен, таких как Закович, Рафальский, Величковский и др., которые, быть может, так и не войдут в «золотой фонд». Чем привлекло вас их творчество? Имеет ли тут место восстановление попранной справедливости по большому счету или это дело вкуса, и сыграли свою роль ваши личные симпатии и предпочтения, в том числе человеческие? Как вы думаете, они будут востребованы в новой России?

5.12. Близкий по теме вопрос, касающийся второй волны. Коль скоро я нашел у вас следующее рассуждение:

«Но – парадокс Истории! – в то время как в среде первой эмигра­ции проявлялись центробежные силы, приводящие к отъездам, высыл­кам, волнениям и раздорам, на Запад прибывала “вторая волна” эмиг­рантов, которые бежали из СССР, слишком хорошо зная, что их ждет, если они вернутся. Среди них были писатели и художники, влившие новую кровь в стареющие ряды первой эмиграции. Эта “новая кровь”, возможно, и не имела решающего значения, но тем не менее достойна внимания и благодаря приезду таких замечательных поэтов, как Иван Елагин, Николай Моршен, Дмитрий Кленовский, Ольга Анстей, Олег Ильинский, Глеб Глинка, Иван Буркин, оказала значительное влияние на эмигрантскую поэзию. Достойны упоминания и некоторые романи­сты: Леонид Ржевский, Николай Ульянов, Сергей Максимов, Борис Ширяев, Николай Нароков, Виктор Свен, Геннадий Андреев, а также литературные критики и историки литературы: Владимир Марков, Борис Филиппов и Юрий Елагин»28.

Сдается мне, что их уже никто не знает, и вряд ли кто будет знать, кроме узких специалистов. Нечего знать? Или безвозвратно ушла востребовавшая их эпоха? Эти имена не звучат, они не на слуху. Я ошибаюсь?

5.13. Итак, абсолютен ли триумф «бывших»? Да, для голодных аспирантов, измученных бестемьем, открылись бескрайние целинные поля. Да, для арт-дилеров возник новый клондайк, сравнимый с открытием русской иконы в 1960-е и русского авангарда в 1970–1980-е годы. Но… Пошла ли русская эмигрантская литература дальше? В школы, в вузы, заполнила ли страницы хрестоматий, букварей, учебников, слилась ли с доперестроченым каноном классики, дополнила ли его, вышла ли на радио и ТВ, стала ли органической частью русской культуры, к чему предназначалась изначально?

Можно ли, по крайней мере, надеяться на это? Или мы уже изменились настолько, что перешагнем вновь найденное – и не заметим? Станет ли поэзия эмигрантов частью традиции для будущих поколений?

6. НАДО ЛИ БЫЛО УЕЗЖАТЬ?

6.1. Я призадумался над вашими наблюдениями:

«Большинство творческой интеллигенции выехало из Советской России не в семнадцатом или восемнадцатом году, как “красный граф” Алексей Толстой, а несколько позднее. Зайцев – в двадцать втором, Анненков – в двадцать четвертом, Бушен и Эрнст – в двадцать пятом, Бенуа – в двадцать шестом, Чехонин – в двадцать восьмом»29;

«Кстати, ошибочно думать, что эмиграция была только “белой”. Скажем, два художника – Юрий Анненков и Сергей Чехонин – немало сделали для воспевания революции. И вот первый едет во главе советской делегации на бьеннале в Венецию с портретом Троцкого в полный рост, но решает не возвращаться. А другой, автор первых советских денежных знаков и вообще советской эмблематики, осознает спустя четыре года после Анненкова, что дальше жить в Стране Советов ему невмоготу, – и тоже уезжает»30.

Какой вывод я сделал из сказанного?

Они успели все увидеть, все до конца понять, пережили самое страшное и уехали в годы «благополучного» НЭПа. Потому что поняли главное: ничего уже по большому счету не исправить, не изменить, не вернуть. А смириться с разрушением всего самого для себя дорогого, жить на кладбище всего, что было сердцу мило, не могли.

Мне кажется, что это их бегство было продиктовано последней степенью разочарования и отчаяния, – мотив куда более убедительный и глубокий, чем страх и ненависть.

Вы наверняка были свидетелем этого отчаяния в его разнообразных проявлениях у своих «содружников». Что вызывало у них наибольшее отторжение в Советской России? С чем они так категорически не могли смириться (хотя смирялись же Ахматова, Платонов, многие другие)? Были это «стилистические» разногласия с советской властью или речь может идти о чем-то другом, более серьезном? Было ли у них какое-либо очарование революцией (как у Блока, Белого), и почему оно сменилось разочарованием?

6.2. Знаю, что это ваш любимец – Чехонин, вы прицельно собираете его много лет. Вы неоднократно подчеркиваете, что, выбрав отъезд из России, русские писатели и художники оказались правы. Но вот как сложилась судьба Чехонина, не последнего из мастеров культуры: он был бешено востребован в Советской России, мощно состоялся на родине, процветал, работал во всю силу целых десять лет, создав свои лучшие творения, а потом… уехал. Чехонин продолжал творить и за границей, его талант не угас. Но ни такой востребованности, ни такого признания и понимания, ни такого творческого накала, ни таких заработков уже не было и в помине. Он умер, не прожив и десяти лет на Западе. Как вы прокомментируете этот «казус Чехонина»: надо ли было ему уезжать? Создал ли он в эмиграции нечто сопоставимое по масштабу и гению с собой прежним? Не противоречит ли пример Чехонина вашему главному тезису о благотворности эмиграции? Талант утратить он не мог, но у меня все-таки осталось ощущение, что главные достижения после переезда в Париж остались для Чехонина в прошлом. Или я ошибаюсь?

6.3. Вы сделали очень значимое, на мой взгляд, признание:

«Был еще один важный момент – морально-психологический, но влиявший на сознание, а значит, и на поступки. Эмигранты не были наивны и простодушны, они сами понимали: раз ты здесь, значит, ты проиграл, значит, ты вне игры. Самим фактом бегства изгнанники признали свое поражение. Бегство для спасения это всегда поражение, не считаться с этим нельзя. Играют и воюют другие – те, что остались. А ты свободен, пиши, что хочешь, но ты вне игры. Так что осознание этого вряд ли побуждало их искать сближения с собратьями-аборигенами, – ведь они представляли себе, что те должны думать о них. Не очень-то приятно чувствовать, что в лучшем случае тебя жалеют, сострадают тебе, а то и еще хуже: осуждают, даже и не говоря это вслух»31.

В этой связи хочу спросить: какие настроения вы считаете доминантными для русских эмигрантов: оптимизм или пессимизм, филантропию или мизантропию? Как они преодолевали комплекс побежденных?

6.4. И еще в связи с той же темой. Мне хотелось бы, отталкиваясь от ситуации эмигрантской, задать вам вопрос относительно интеллигенции Советской России. Надежда Мандельштам в книге об Ахматовой пишет: «Мы считали себя побежденными, но, веря в то, что мы – последние хранители ценностей, продолжали стоять там, где мы стояли»32. Надежда Мандельштам не зря употребила слово «мы». Аналогия с самоощущением эмигрантов, на мой взгляд, здесь абсолютная. Может, и не в таком количестве, как за рубежом, и не располагая своими газетами, журналами, издательствами, однако многие оставшиеся «недобитые» в России выполняли ту же миссию, но только в условиях, близких к невыносимым. И выполнили ее с сугубой честью.

Вы не находите? Можете с этим согласиться?

6.5. Вот тема, которую мы не раз уже затрагивали в нашей с вами беседе. Еще в мае 1999 года вы писали:

«Я знал, тридцать лет тому назад уже знал, что рано или поздно эта страна, люди, которые говорят на рус­ском языке, как принято теперь говорить – русскоязычная публика, рано или поздно с наслаждением, с умилением, с восторгом откроют этот пласт русской культуры. Ведь Серебряный век волею судеб закан­чивался во Франции. Эмигрировали и писатели, и художники, и все, может быть, за редким исключением, смогли работать.

Серебряный век, который главным образом связан с Петербургом, вовсе не умер, а продолжался до конца тридцатых годов. Потому что эмигранты сделали правильный выбор. Да, безусловно, любая эмигра­ция – трагедия, но для них она оказалась удачей. Здесь, в Советской России, они не смогли бы создать ничего подобного. По многим при­чинам. Своим творческим наследием они доказали свою правоту, пра­вильность своего выбора. Хотя особого выбора у них, в общем, и не было. Их все-таки изгнали. Но теперь мы видим их реванш. Правда, посмертный. Они ведь были убеждены, что рано или поздно – и это была их мечта – они будут признаны здесь, в этой стране, в этой куль­туре, потому что они являются неотъемлемой частью российской куль­туры. Независимо от политики, от всего того, что происходит сегодня. Культура – это то, что останется»33.

Точка зрения не бесспорная, на мой взгляд.

Соглашусь легко и совершенно, что Октябрьская революция была для русской культуры и интеллигенции величайшим несчастьем.

Но можно ли в этой связи говорить, что эмиграция оказалась удачей для части интеллигенции? Если иметь в виду, что они уцелели и завершили свое призвание, то да. Но, как вы правильно отметили, выбора у них просто не было, а тогда о какой удаче может идти речь?

Удачей было бы, воистину, если бы не состоялся Октябрь. Если бы им не пришлось уезжать, эмигрировать. Если бы они могли жить и творить в России. Все-таки не Париж ведь родина русского Серебряного века. Вы сами привели на этот счет пронзительное признание из дневника Б. К. Зайцева «Дни» за 1939 год: «В этом Париже мы жили и живем, но мы не дома. Прекрасен город Париж, многое от красоты и изящества его – общечеловеческое, все должны защищать Нотр-Дам, Лувр и мно­гое другое… Город всемирный – что и говорить. Но Москва была наша, Кремль наш и любой извозчик-ванька, почесывавший в затылке, так же наш, как могилы собирателей Земли Русской в Соборе Кремля. Что же поделать, мы не у себя»34.

Какая уж тут удача…

Недаром Анри Труайя на презентации вашего собрания («Выставка русского искусства в изгнании во Франции: 1920-–1970») заговорил о судьбе «скорбных изгоев»:

«Радуясь их истинно братскому одобрению, я тем не менее ощущал при разговоре с ними, что к этому одобрению примешивалась затаен­ная грусть: то была грусть больших мастеров, отторгнутых от своей аудитории. В моих глазах они были наглядной иллюстрацией трагедии творческой интеллигенции, оторванной от родной почвы… Лишившись родины, они остались без читателей – свидете­лей их литературных дебютов, – без надежды обрести других… Лишив­шись широкой аудитории соотечественников, обеспечивших им в Рос­сии реноме, они, казалось, внезапно утратили смысл существования… Они страда­ли, отлученные от русских просторов, от русских людей, русских обла­ков, тех русских разговоров, что некогда омывали их души, словно воды пловца. Как мечтать, как творить, если воздух вокруг не пронизан зву­ками родной речи?»35.

Уж если что и считать настоящей удачей во всей этой истории, так это тот счастливый случай, который свел вас с замечательными русскими изгнанниками, и то озарение, которое позволило вам столь глубоко проникнуться русской культурой – в отличие от множества других славистов. Проникнуться – и согреть лучом света и тепла последние годы многих выдающихся русских людей…

Но, может быть, я просто неправильно понимаю все дело? Может, действительно можно говорить об удаче? Понимаете, у меня в сознании судьба эмигрантов никак не стыкуется со словом «удача». Не удача – все, что с ними случилось! Октябрьская революция, то, что они были вынуждены покинуть родную страну, что они вынуждены были творить на чужбине, среди чужого народа…

6.6. У Владимира Набокова есть гениальное стихотворение, раскрывающее всю трагическую правду – и правоту – тех, кто отверг путь эмиграции. Оно оканчивается так:

«Но, сердце, как бы ты хотело,

Чтоб это было вправду так:

Россия, звезды, ночь расстрела –

И весь в черемухе овраг!»

Для меня это не просто прекрасные поэтические строки и не просто экзальтированная мечта изгнанника. Здесь идеально точно отразился завет (кредо) нашей семьи, оставленный моим дедом Борисом Севастьяновым, белогвардейским офицером, вернувшимся по зову сердца в 1922 году из Константинополя в Россию вместе с женой и расстрелянным в возрасте тридцати трех лет в апреле 1931 года в качестве главы «контрреволюционного монархического террористического заговора» (впоследствии реабилитирован). Дед своей кровью оплатил воплощение в жизнь набоковской грезы, о которой не знал, но которая, надо думать, была одна на очень-очень многих.

Я всю жизнь возвращаюсь мыслью к этому выбору деда, определившему, между прочим, судьбу моей бабки, моего отца и мою собственную жизнь от самого рождения до настоящего дня. Сравнивая этот выбор реэмигранта, позволивший сохранить во втором и в третьем поколении русскую идентичность нашей семьи, с выбором эмигрантов, чье потомство эту идентичность в большинстве случаев утратило, я вновь и вновь благодарю своего отважного до безрассудства предка за счастье жить, действовать и умереть русским в России.

Эти размышления, естественно, необычайно оживают всякий раз, когда заходит речь о русской эмиграции, о ее выборе пути. В этой связи у меня к вам очередной вопрос.

Вы сказали по поводу Анны Ахматовой: «Те, кого она называла странниками, могли писать с той свободой, которая была ей недоступна. Говорю, как вы понимаете, не об уровне таланта, – как тут сравнивать, на каких взвешивать весах? Нет, говорю о свободе. С какой мощью развернулся бы ее талант, обретя свободу! И не надо было бы вымучивать себя сочинением “Слава миру!”, и кидаться в ноги палачу тоже было бы не нужно. И сын ее не пережил бы трижды арест, избежал бы ГУЛага и раскрыл бы свое дарование в полной мере, не платя за это ужасающую цену. И все это она сознавала и хотела оправдаться перед собой, перед современниками и потомками»36.

Мысль, для меня непонятная. Оправдаться за невыезд за рубеж? За выбор крестной ноши? Очень странная логика. Не представляю себе Ахматову, которая отказывается от «креста высокого», – это уже была бы не она. Да и о сыне ее, в превосходной степени унаследовавшем от матери эту жертвенность служения, я того же мнения. Вот уж кто воплотил заветную русскую мечту, подмеченную классиками: «Пострадать бы!».

У Ахматовой, между прочим, перед глазами был пример собственного мужа, Николая Гумилева. Который, во-первых, вернулся в Россию в зловещем 1918 году из экспедиционного корпуса в Европе (хотя вполне мог бы этого не делать), а во-вторых, известившись об аресте Владимира Таганцева, в заговоре которого принимал активное участие, и имея впереди более месяца до своего ареста, не сбежал из страны (хотя вполне мог это сделать), а сознательно и легко принял мученическую смерть. Украсив историю нашего народа так великолепно, как мало кому удавалось. Могла ли Ахматова хотеть поступить иначе?

Вы говорите о некоей «надменности» Ахматовой по отношению к эмиграции. Мне термин представляется неточным. У тех, кто остался, отказался уехать, а тем паче – вернулся в Россию, порой на муки и смерть, была собственная, особая гордость, возвышающая их. Они все понимали до конца и знали, на что шли37. Гордость (но не «надменность») добровольных мучеников – хорошо известный в истории феномен. И это чувство не фантомное, оно оправдано судьбой, жизненным финалом и посмертным триумфом.

Интересно, что сами эмигранты расценивали выбор Ахматовой как подвижничество. Отнюдь не добренький критик, Зинаида Гиппиус писала о ней в 1924 году: «…Там Анна Ахматова, женственная, такая, казалось, робкая, словно былинка гнущаяся – и не сломившаяся, и смелая в своих последних стихах, по-прежнему прекрасных»38.

Речь, конечно, далеко не только об Ахматовой, она лишь символ «распятой высоты» (Блок), обозначение позиции39. Думаю, однако, что эта ахматовская позиция вполне верна и сейчас, во времена относительно благополучные и «вегетарианские», по ее же выражению. (Я, например, не одобряю тех, кто сегодня без крайней нужды бросает Россию на произвол судьбы и отправляется «в широкий мир без границ» на ловлю так называемого «личного счастья».) А уж в те-то годы и подавно! У нас, русских, недаром говорят: где народился, там и пригодился. Можно понять тех, кто считал эмиграцию спасением, зачастую оно так и было. Но вряд ли стоит недооценивать выбор оставшихся и/или вернувшихся.

Они остались в России не только, чтобы разделить судьбу своей страны и своего народа, но и чтобы облагородить ее уже одним своим присутствием. В условиях острого дефицита всяческого благородства это была сознательная жертва истинных филантропов и патриотов – и жертва вовсе не напрасная. Уж что-что, а именно эта цель была достигнута вполне. У меня есть право принести этим людям благодарность хотя бы от лица моего поколения, не говоря уже о старших и младших. Что была бы вся наша жизнь советского периода, если бы не эти «недобитые», чудом уцелевшие (как и не уцелевшие)? Ими-то и красна история Советской России. Благодаря им, а вовсе не эмигрантам, о которых мы узнаем только сегодня, мы сохранили хоть какую-то преемственность и традицию, благодаря им продолжаем считать «эту страну» своей Родиной, не потеряли ее.

В своей телеграмме на смерть Анны Андреевны, направленной в Ленинградское отделение Союза писателей СССР, Корней Чуковский дал на удивление точную оценку этой героической женщине: «Поразительно не то, что она умерла после всех испытаний, а то, что она упрямо жила среди нас – величавая, гордая, светлая и уже при жизни бессмертная».

Кстати, совсем не факт, что талант Ахматовой на чужбине «развернулся бы», как вы полагаете. Уж лучшую-то свою вещь, памятник самой себе – «Реквием» – она точно бы не написала в «благополучном изгнанье» (Набоков). А ведь именно в этой поэме мы видим едва ли не высшее оправдание ее дарования, высшее его проявление. Именно эта поэма переживет все остальное ее творчество, войдет в грядущие хрестоматии. Ради нее одной стоило остаться на Родине.

Нельзя в этой связи не привести в сравнение судьбу Марины Цветаевой, чьи лучшие вещи, напротив, написаны как раз в эмиграции. И вы об этом верно говорите.

Казалось бы, этот пример опровергает выбор и непреклонную стойкость Ахматовой.

Казалось бы, этот пример опровергает выбор и непреклонную стойкость Ахматовой.

Но так ли все тут просто? Известны эпатажные строки Цветаевой: «Тоска по Родине… Давно / Разоблаченная морока». Тем не менее вы совершенно правильно сочли нужным подчеркнуть: «Не грешно повторить: эмиграция стала трагедией для Цветаевой, душой она – и тут, конечно, права ее дочь – всегда оставалась в России, с Россией. Не грешно напомнить о ее широко известном отклике на выступление Маяковского: «7 ноября 1928 г. Поздним вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос:

– Что же скажете о России после чтения Маяковского? – не задумываясь, ответила:

– Что сила – там”»40.

Зинаида Гиппиус так изъясняла для читателя настроение, выражавшееся Цветаевой устно и письменно в те годы: «Не ясно ли, что все взоры надо обратить на СССР, где творится “новая, послереволюционная” красота и где, уже благодаря наиболее скандальному поведению, поэты “совершают вещи”, наиболее чистые и прекрасные?»41

В итоге обретения нового взгляда на судьбу родины Цветаева вернулась в СССР, добровольно приняв на себя тот же крест, что несла Ахматова, никуда не выезжавшая. Чем это кончилось – известно. Можно сожалеть о личной судьбе Цветаевой, о ее рано прервавшемся творческом пути, но нельзя не увидеть в ее Поступке ту же закономерность. Нельзя не поразиться этой страсти (и не восхититься ею, на мой взгляд) к Отчизне и жажде жертвы, соединившей судьбы двух лучших русских поэтесс века. И нельзя не задуматься о высшей правоте обеих, об их прозрении подлинной сущности пути России, каким бы кривым, неясным и кроваво-грязным он ни был.

«Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне», – уместно тут процитировать Блока. И еще, из него же, знаменитые строки, обращенные к Родине:

Тебя жалеть я не умею

И крест свой бережно несу…

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет,

Не пропадешь, не сгинешь ты…

Таков был символ веры того поколения русской интеллигенции, которое мы сегодня обсуждаем, к которому принадлежали Ахматова и Цветаева. Разве не так?

Не всем дано прожить жизнь, а главное – умереть в соответствии с символом своей веры. Но этим женщинам удалось. Разве это неудача? Разве это поражение? Разве это не наилучший итог судьбы?

Вот такое недоумение вызвал у меня ваш текст об Ахматовой. Не сочтете ли вы возможным вернуться к этой проблеме и заново ее прокомментировать?

7. ПРОБЛЕМА ПРЕЕМСТВЕННОСТИ

7.1. Мы теперь с вами подходим к проблеме преемственности. Во-первых, меня интересует преемственность за рубежом между разными поколениями эмиграции. А во-вторых, преемственность между русской эмиграцией и современной русской жизнью, русской литературой, искусством в России.

Итак, из России революционным ветром вынесло целый мир культуроцентричной публики. Литература, искусство – все это было формой их жизни, их воздухом и питательной средой, вне которой они не могли и не хотели существовать. При этом сами же эту среду и творили непрерывно, воссоздавая и создавая наново.

Они продолжали творить и вне России, так что можно сделать вывод, что трагедия вынужденного отрыва от родины не погубила их творческую судьбу, а быть может, дала им второе дыхание.

Но вот начинаешь перебирать в памяти творческие судьбы тех, кто был вывезен за рубеж в раннем детстве или вовсе родился за границей… Они, разумеется, все росли в этом русскокультурном, русскоязычном и просто русском гетто. В той же самой питательной среде, поддерживаемой и создаваемой в том числе их родителями, старшими товарищами. И что? Можем ли мы, положа руку на сердце, назвать какие-либо выдающиеся имена из этого младшего поколения, кроме Владимира Набокова? Простите мое невежество, но кто, кроме него, венчающего собой классический период русской литературы, оказал хоть какое-то влияние на соплеменников по обе стороны границы? Кого назовете вы? Кто-нибудь из поколения детей, родившихся уже во Франции, прославился? Кого из них можно считать плотью от плоти отцов?

А если назвать особо некого, то чем объяснить такое скорое и необратимое культурное вырождение русской эмиграции – этой «беззаконной кометы» (Пушкин), нечаянного протуберанца русской культуры?

7.2. В одной из своих книг вы написали об Адамовиче: «В опубликованной в 1951 г. “Русскими новостями” статье Адамович приводит в высшей степени негативное и резкое высказывание о русской [эмигрантской] литературе, брошенное Горьким с высоты его трона “принца-регента пролетарской литерату­ры”: что “старые” исчерпались, а “новые” весьма бледны»42.

Оценка, прямо скажем, дана с перехлестом, а в отношении «старых» так просто неверная. Хотя… Новые писатели, признаем все же, были однозначно слабее, жиже старых. Это отмечали и мэтры – Мережковский, Гиппиус, Зайцев, которые «к молодым относились хорошо – помо­гали, учили советами, печатали, но подлинной литературной силы в них не видели»43.

Кто-то может подумать, что все дело в том, что молодые выросли уже вне родины. Однако дело тут, думается, вовсе не в оторванности от материнской страны и народа. Ровно то же самое было и в России. Писатели, сформировавшиеся или хотя бы начавшие писать до революции, на порядок выше, значительнее послереволюционного поколения. И в России, и в Русском Зарубежье. В чем причины такого явления, я пока с уверенностью сказать не могу. Единственное, может быть, исключение по обе стороны границы – Набоков (тут я солидарен с Газдановым). Дальше идут уже только наши шестидесятники.

Тем не менее, если у нас, непосредственно в России, оказался возможен новый подъем литературы с 1960-х годов, то за рубежом мощный импульс первой волны к этому времени практически угас. И уж тут никак нельзя, мне кажется, не поставить вопрос о роли родной почвы под ногами писателя, художника. Неизбежная космополитичность ассимилирующейся по ходу истории русской эмигрантской массы неотвратимо влекла за собой творческое бесплодие. Вы не находите?

7.3. Вы подчеркивали, что первая волна ни в какую не хотела ассимилироваться. Они ставили себе задачу сохранить свою русскость. Но вы ведь не только эмиграцию первой волны, первого поколения знаете, но на ваших глазах сюда влилась и третья волна. Вам известны представители второй волны эмиграции. Мне кажется, может я и ошибаюсь, вы вообще о русском Париже былом и нынешнем, имеете хорошее представление.

Интересно было бы в этой связи знать вот что. Что стало с русскими традициями уже после того, как ушла эмиграция первой волны? Существует ли какая-то преемственность до наших дней, или ассимиляция уничтожила вторую волну, сейчас уничтожает и третью, и последующую. Что происходит в этом смысле с русской общиной в Париже?

После Перестройки порядка десяти миллионов уехало. Вы думаете, они уже не вернутся, и их можно записать в чистый наш убыток, чистую потерю?

И чего же теперь ждать, полного растворения остатков русских во Франции?

7.4. Так чего же, все-таки, не хватило русским в эмиграции, чтобы усвоить образ жизни диаспоры? Вот это очень важно. Мы знаем, что есть народы, способные к диаспоральной жизни, которые сохраняют свою идентичность во многих поколениях, живут своей национальной общиной. У русских не получилось. С момента эмиграции прошло почти сто лет, выросло примерно четыре поколения. В первом поколении эмиграции ни о какой ассимиляции и речи не было: эмигранты демонстративно избегали этого. Но мы видим, что в третьем поколении от этой эмиграции уже ничего не осталось, они уже живут как французы и считают себя французами. Помнят, может быть, о своих корнях, но не живут общинной жизнью. Чего же не хватило русским, чтобы стать диаспорой, почему так произошло?

И, кстати, получается, что православие – недостаточный фактор, чтобы сохранить национальную, этническую замкнутость?

7.5. В одной из ваших книг есть трогательные строки, читать которые без волнения невозможно:

«Меня в Каннах и Ницце эмигранты учили русскому еще по старой, дореволюционной орфографии. В эмигрантах меня с самого начала поразила любовь к русской культуре, русской литературе. Ну, правда: они потеряли Родину, но со­хранили верность той России, в которой родились. И, как ни странно, увезли с собой книги, интуитивно понимая, что когда-нибудь это при­годится. Для кого, опять же? Это абсурд, сюрреализм! Меня удивило, когда я у Екатерины Леонидовны Таубер, моей учительницы, увидел на полке – я не понимал тогда, мне было лет тринадцать-четырнадцать – аккуратные ко­решки «Нового журнала» – лучшего журнала Русского Зарубежья по­сле «Современных записок». Позже я понял, уже в конце 1960-х, что все это делалось для будущей России, освобожденной от коммунизма. Представляете, в СССР застойные годы, Леонид Ильич Брежнев, а там какие-то блаженные, не от мира сего, бескорыстные старики печатают какие-то журналы, которые тогда оказались не очень-то нужны, пото­му что и читателей уже не осталось, и первая русская эмиграция уже вымирала. Они ведь уехали, когда им было за тридцать, и, следователь­но, их средний возраст тогда уже – лет семьдесят, а то и восемьдесят»44.

Эмигранты писали по-русски для будущего России и видели в этом свою миссию. Можно ли считать, что их замысел осуществился? В какой мере?

7.6. Хочу все-таки еще раз попросить вас ответить на главный вопрос.

Нашел у вас оценочное суждение, которое принял близко к сердцу:

«Почему в Сор­бонну и в Парижский университет никогда не приглашали выступить ни Зайцева, ни Адамовича, ни Вейдле, ни Шаршуна, ни многих других прекрасных поэтов и художников? Считалось, что они уже не говорят по-русски. Надо было говорить по-советски. А ведь на самом деле это и был самый настоящий русский язык, замечательный, который прак­тически ушел из жизни. Вместе с остатками русской эмиграции. А вообще русская эмиграция – уникальное явление, я бы сказал, в истории человечества. Были исходы разные – и польские, и еврейские. Но та­кого явления в культурном плане, как русская эмиграция, такого в ис­тории человечества не было. И, надеюсь, не будет больше»45.

Да, такого явления действительно больше не было! Так ведь и такой катастрофы не было ни у одного цивилизованного народа, даже у французов в 1789 году, ведь у них потом настала реставрация, и эмигранты вернулись на родину. И такого геноцида не было ни у кого, даже у евреев с их Холокостом. Недаром умнейший Гавриил Попов, первый мэр Москвы, выступил в свое время со статьей «Русский Холокост», это правильная постановка вопроса. Наш урон беспрецедентен, восполнить его необходимо, но как?! Возможно ли это?

Россию, по выражению Романа Гуля, «унесли» с собою эмигранты. Сегодня они возвращаются на родину, возвращается их наследие. Означает ли это, что Россию можно «принести» обратно, что принесенное приживется, станет частью новой России, обеспечит некую здоровую преемственность? Прирастет ли отрезанная голова? Может ли начавшийся процесс что-то изменить в ходе нашей современной истории? Или время для этого безвозвратно ушло?

7.7. Сегодня у многих в России есть ощущение, что мы живем в чем-то временном, вымученном, переходном. А к чему переход, никто толком не знает. Мы, националисты, думаем, что будет Русское национальное государство46. Мы для этого живем и работаем. А что получится на самом деле, сейчас никто не скажет.

Ну, вот если откровенно, положа руку на сердце: разве какие-то раны, нанесенные Октябрем, не залечиваются постепенно? Разве все так и остается искалеченным, как было? Разве ничего не поднимается из руин?

7.8. Советский Союз мог существовать только как страна рабочих и крестьян. Он не только позиционировал себя как первое в мире рабоче-крестьянское государство, но был им и в действительности. Это была их страна, их строй, их опосредованная власть. Крах СССР убедительно это продемонстрировал. Когда доля интеллигенции в составе населения подошла к 30%, а всем прочим дали десятилетнее образование, советское государство было обречено. Интеллигенция России взяла в 1991 году реванш за Октябрь 1917 года.

Большинство интеллигентов, оказавшихся когда-то не по своей воле за рубежом, до этого не дожили. И участия в реванше не принимали или принимали минимально. Сегодняшнее их «возвращение» постфактум обращено в будущее.

Однако представляется очевидным, что качественный скачок – буржуазно-демократическая революция 1991 года – был бы невозможен, если бы исподволь десятилетиями не копились малые изменения в образе жизни и мыслей миллионов людей, населявших СССР. Инерция Октября ослабевала год от года.

Все вышеперечисленное ведет нас в конечном счете к сложнейшей, глубоко диалектической проблеме: в какой степени и как русским удалось залечить раны, нанесенные Октябрем, восстановиться, преодолеть последствия катастрофы? Когда наметились симптомы излечения, пусть неполного?

Верить этим симптомам безоговорочно со стороны эмигрантов было бы в 1940–50-е годы столь же опрометчиво, как и не верить вовсе. Читая ваши книги, я обратил внимание на тонкие градации, которые разделили эмигрантское сообщество по данному критерию.

У вас есть краткое замечание: «Конечно, той России, о которой писали и мечтали эмигранты, я не увидел и не нашел. Но неожиданностью для меня это не стало. Еще до первой поездки я немало слышал от русских собеседников, почему они покинули родину47»…

Вот об этом хотелось бы узнать поподробнее. Вы хорошо знаете современную Россию, бываете часто в обеих столицах и провинции. Вы знаток не только умозрительного образа России, созданного изгнанниками, но и реальной нашей современной страны. И как вам кажется, что в сегодняшней России приняли бы и что категорически отвергли, не приняли ваши русские друзья из прошлых лет? Чего не хватает или чего слишком много в современной России?

7.9. Если вы помните, про СССР говорили, что это первое в мире государство рабочих и крестьян. Про интеллигенцию вообще не упоминали: ее третировали, это были люди третьего сорта, у которых было меньше прав и меньше возможностей. (Чтобы избежать обсуждения термина, сошлюсь на Владимира Даля, который писал просто и ясно, что это «образованная, умственно развитая часть населения».) А в первые годы советской власти детей интеллигенции даже в вузы не принимали, там были места только для своих – рабочих и крестьян, для инородцев. Сегодня Россия формально перестала быть страной победившего пролетариата. И вроде мы видим, что интеллигенция в численности растет, растет ее вес в обществе.

Россия сегодня перестала быть рабоче-крестьянской по составу населения, общественному строю, образу правления. И вот, я смотрю, состав пролетариата сокращается, прослойка интеллигенции растет. А дух пролетарский – напротив, не только никуда не делся, но все крепнет в современной России, грозя окончательно похоронить ветшающую и разрушающуюся русскую культуру. Это мое личное наблюдение.

Советской власти уже нет двадцать лет, а этот неинтеллигентный дух ширится, растет и захватывает позиции. На телевидении, в прессе сплошное варварство, дегуманизация и оболванивание населения. Доминирует низкопробный вкус. Пош­лость и глупость просто царят в СМИ. С народом обращаются как с быдлом, и та русская культура, которой преданы мы с вами, которой были преданы интеллигенты первой волны, она начинает просто на глазах разрушаться и ветшать. Что с этим делать? И может ли возвращение эмигрантского наследия сдвинуть ситуацию, исправить ее?

Былое не вернешь, но вот если бы состоялось возвращение в СССР эмигрантов в 1950-е годы, после ХХ съезда КПСС, да еще в массовом порядке (как вернулась французская эмиграция после 1815 года), разве это не изменило бы к лучшему всю нашу жизнь в России? А теперь не поздно ли? Что изменит, на ваш взгляд, обвал публикаций эмигрантов в России в нашей жизни? Сделает ее более русской, более подлинной?

7.10. Вот вы перечисляете: «вел знакомство, имел теснейшее общение с такими деятелями литературной русской эмиграции, как…» (следуют пятьдесят имен литераторов-эмигрантов); «меня одарили своей дружбой и мне дарили свои работы…» (следует двадцать одна фамилия художников)48.

Я изначально – филолог-русист. Правда, «мое» время, которым я занимался профессионально, это XVIII век и отчасти пушкинская эпоха. Не могу сказать, чтобы я был совсем уж несведущ и в вопросах истории искусства, хотя профессионально занимаюсь, в основном, западноевропейской печатной графикой и иллюстрированной книгой. Но, так или иначе, я не полный профан в указанных областях.

Однако среди названных вами пятидесяти имен литераторов и двадцати имен художников мне в первом случае известно не более десяти, а во втором – пяти. Я более-менее представляю, о ком идет речь, но на основательное знание хотя бы только их творчества претендовать не могу. Одна пятая часть имен в одном случае, одна четвертая – в другом… Об эмигрантах второй волны уже и речи нет: не знаю вообще почти никого.

Мне и стыдно в этом признаваться, и в то же время – не стыдно. Жаль, с одной стороны, что часть своей уже немолодой жизни я не потратил на знакомство с этими мастерами, чье наследие – верю вам, а в ряде случаев и сам готов подтвердить – замечательно. С другой стороны, я хотел бы поставить вопрос о степени оторванности этого русского культурного анклава от материковой и материнской русской культуры, от аудитории, которая этому анклаву должна была принадлежать по праву рождения. Уж если я, присяжный любитель литературы и искусства, исследователь и коллекционер, настолько оторван от эмигрантского наследия, то что говорить о людях более далеких от обсуждаемого предмета?

Поэтому во мне живет подозрение, что вы оцениваете ситуацию с возвращением нашего наследия на родину с несколько избыточным оптимизмом:

«Все больше и больше людей в постсоветской России осознают, какое искусство и какая литература созданы в изгнании. Осознают, что эмиграция явилась не только личной бедой изгнанников, но и спасением русской культуры, русской мысли, русского духа. Что без эмиграции в духовной и творческой жизни России оборвалась бы связь времен»49.

Я искренне хотел бы, чтобы это было так: насчет спасения и связи времен. Я бы очень хотел ошибиться в своем скепсисе и пессимизме, хотел бы приблизиться к вашему оптимизму. Но червь сомнения гложет. Есть подозрение, что все не вполне, далеко не вполне так хорошо. Дорога ведь ложка к обеду. Не безнадежно ли опоздал приход эмигрантов в Россию? Они вернулись в Россию, в том числе благодаря вам, но время было упущено. Поздно юноше давать материнскую грудь, если в младенчестве его вскармливали искусственным кефирчиком. Толку не будет. Уже безвозвратно не та страна, не та публика. Разве не говорят об этом, в том числе, мизерные тиражи ваших изумительных книг?

Вы ведь и сами это подчеркиваете:

«Эмигранты мечтали вернуться, пусть хотя бы только своим творчеством, в любимую ими Россию. Они вернулись, но не в Россию, которую унесли с собой. Прежней России больше нет, сколько бы ни имитировали ее ренессанс. И дело тут не только в прошедших десятилетиях – почти уже в целом столетии, – которые неизбежно многое меняют. Изменился, притом необратимо, дух прежней России, образ мышления, характер отношений между людьми, даже просто человеческая порода. Поэтому на трагический вопрос Адамовича в его знаменитых стихах “Когда мы в Россию вернемся?” есть только один ответ: никогда! По причине столь же простой, сколь и печальной: некуда. Поэтому нынешний ренессанс я и называю возвращением на родную землю – земля, конечно, какой была, такой и осталась, сколько бы ее ни кромсали, – но никак не в Россию»50.

Какая обоюдная трагедия и для России, и для эмиграции – этот разрыв в пространстве и времени! Какая обоюдная потеря! И необратимая, на мой взгляд. (Эту потерю мы должны вписать в свой счет творцам революции, суд над которыми, подобный Нюрнбергскому, я надеюсь, еще грядет.)

Но вот вопрос к вам как к внимательному и вдумчивому наблюдателю: окончательно оборвалась или все еще существует «связь времен» в России? Возвращение или воссоединение русской культуры происходит сегодня? Станет ли единым новый контекст русской культуры, обусловленный открытием «русской Атлантиды» – пласта эмигрантского феномена?

8. БОЛЬНАЯ ТЕМА: ЭМИГРАЦИЯ И СОВДЕПИЯ

8.1. Россия – единая страна на протяжении всей своей истории. Единственная Россия. Хотя бы потому, что другой просто нет на свете. Такая или сякая, но эта страна одна, и она там, где рождается и компактно проживает русский народ. Потому что Россия – это и есть русский народ в своей государственно-политической ипостаси. И ничто иное.

Эта единственная Россия не умерла и не может умереть, пока живы мы, русские, какими бы мы ни были – прежними или новыми, хорошими или плохими, прекрасными или отвратительными, понятными или загадочными.

История поставила эксперимент, предприняла попытку создания иной, второй, параллельной России в лице русской эмиграции. Но этот эксперимент окончился вместе с жизнью эмигрантов первой волны. В масштабах истории он не состоялся – теперь это уже совершенно ясно. Об этом можно сожалеть, но нельзя опровергнуть. Старая Россия, которую «унесли с собой» эмигранты, не уцелела, не выжила за рубежом, не перешла в фазу диаспоры, не сохранилась как живой, полнокровный феномен, умерла вместе с эмиграцией. Вопрос о ее воскрешении на родной почве весьма проблематичен, поскольку мы сами изменились, боюсь, необратимо.

Сказанное объясняет, почему тема взаимоотношений эмиграции и советской власти остается чрезвычайно болезненной для русского национального сознания.

«Дело победителей угодно богам; побежденные любезны самоубийце Катону», – говорили когда-то современники Юлия Цезаря, комментируя факт его победы в гражданской войне. Надо учесть, что моральный авторитет Катона Утического, предпочевшего заколоться мечом, нежели жить под властью диктатора, в те дни взлетел до небес по всей подвластной Риму ойкумене. Диалектическое противоречие между нравственностью и гегелевской «разумной действительностью» выразилось в данной поговорке с совершенной полнотой. Нетрудно увидеть его более современное воплощение в коллизии «Эмиграция и Совдепия».

Это противоречие истерзало множество русских душ по обе стороны границ СССР. Книги Ренэ Герра заставляют задумываться о нем снова и снова. И задавать неудобные, бередящие душу вопросы.

Сейчас мы приступаем к очень больной теме: «Эмиграция и Совдепия». Дело в том, что я в этой стране вырос. В Советской России, в Советском Союзе. Рядом со мной были люди, которых я до сих пор помню, люблю, уважаю. Их было не так много, начиная с моего отца. Хотя в общем было довольно немало достойных людей. Советская власть задавала такие жесткие рамки, ставила такие фильтры – «огонь, воду и медные трубы», что те люди, что с честью прошли через эти испытания, становились людьми высокого класса и отменной закалки. Мне повезло, я таких людей знал. И я, осмысливая свою жизнь, свое прошлое, понимаю, что в этих жестких условиях, в этой невыносимой для западных людей атмосфере был свой смысл. В этом была наша судьба, которая сделала нас такими, какими мы стали.

И я считаю, что многие люди были у нас и умны, и порядочны, и образованы, и сохранили внутренний стержень – не согнулись и не сломались. Может, не все реализовали себя в полной мере или занимались не совсем тем, чем хотели бы заниматься. Например, я писал диссертацию по русскому XVIII веку, для меня это была часть задуманной обширной работы о русской интеллигенции вообще. Я понимал, что не могу писать откровенно об интеллигенции своего поколения, о тех же эмигрантах, о судьбе русской интеллигенции в Советской России. Об этом писать было нельзя. Но о чем-то было можно! И я писал честно. Не врал ни себе, ни людям, добросовестно работал. Это был серьезный большой труд. И таких людей, как я, было много: мы не говорили всю правду, которую можно было сказать. Но мы и не врали.

Поэтому у меня сложное отношение к Совдепии. Я понимаю, как она исказила путь России. Но вижу и то ценное, что выросло, может быть, вопреки всему. Тут диалектика такая: не было бы черного, не было бы и белого. Не было бы зла, не было бы добра. И наоборот. Поэтому я понимаю, что какие-то вопросы в этом разделе вам, может быть, и не понравятся. Но все же я их задам – как человек, проживший большую часть жизни при советской власти и, простите, считающий себя вполне сохранившимся в тех условиях.

И вот мой первый вопрос.

Вы не раз подчеркиваете: «Ключи от России поистине увезли писатели-изгнанники, поэты, философы, художники… Увезли навсегда»51.

Но тогда выходит, что если Россия уехала с эмигрантами, то с ними она и умерла – вот ведь что получается, другого вывода не сделать. Если Россия действительно уехала – с «философским пароходом» и т. п., со всеми теми людьми, что ее покинули. Но вот умерли уже и они, эти люди. И что же, Россия умерла? Ваше мнение: это и впрямь так? Или я усугубляю?

8.2. Иван Бунин призывал: «Взгляни, мир, на этот великий исход и осмысли его значение»52. Но мир «не взглянул», пишете вы, и не осмыслил.

Так ли это? Мне кажется, во многом реалистичная оценка и адекватная реакция на «русскую» (на деле – антирусскую) революцию вызрели в гитлеровской Германии, наученной к тому же сокрушительным опытом собственной социалистической революции 1919 года и пережившей унизительный позор Веймарской республики.

Огромную роль в трезвой и точной оценке немцами российских событий 1917 года и их последствий сыграли как раз эмигранты из России, в первую очередь фолькс­дойче (например, имевшие прямой доступ к Гитлеру А. Розенберг, М.Э. фон Шейбнер-Рихтер и др.), но не только. Среди тех, кто просвещал национал-социалистическую ауди­торию насчет Совдепии, были и весьма сведущие в данной теме русские: П. Н. Милюков, В. Д. Набоков, Н. Е. Марков, А. Рогович, Г. Бостунич, князь Н. Д. Жевахов, генерал В. В. Бискупский, В. Немирович-Данченко, Н. Брешко-Брешковский, П. Шабельский-Борк др. И даже евреи – к примеру, издатель 22-томного «Архива русской революции» Иосиф Гессен или шестерка авторов знаменитого сборника «Россия и евреи» (Берлин, 1924).

Получается, что немцам-то они глаза открыли? Ведь немецкая пропаганда потом всю их антисоветскую критику приняла и подняла на щит!В последующей немецкой антисоветской, антисемитской и антирусской пропаганде53, призванной разъяснить немецкому обывателю, налогоплательщику и рекруту, против кого и против чего воюет Германия, именно эмигрантская версия нашла свое наиболее точное, пусть и излишне гротесковое воплощение. Причем в трактовке, особенно близкой непримиримым: Бунину, Зинаиде Гиппиус и др. Опыт «русской» революции, таким образом, был полностью – и с лихвой! – учтен и осмыслен миром, но… именно в лице немецкого национального государства, сделавшего свои весьма последовательные и радикальные, выводы.

И надо ли понимать дело так, что идейная правота эмигрантов обернулась практической – политической и военной – правотой гитлеровской Германии? Или же тут имеет место некий разрыв, некая аберрация?

8.3. В данной ситуации защитить честь русских эмигрантов легко. Ведь сложилась парадоксальная ситуация. С одной стороны, не только писатели, но и политики (тот же Милюков или В. Д. Набоков, Бостунич или Жевахов) жестко критиковали советскую власть, и во Франции их не услышали, отвернулись от них. А в Германии-то услышали! И взяли их тезисы за основу и шли потом с этими тезисами воевать в Советскую Россию. Но получилось интересно: Германия, вторгшись в СССР, вроде как опиралась на тезисы русских эмигрантов, а вот русская эмиграция при этом отказалась поддержать инициативу Германии. Критиковать-то они критиковали советскую власть, а когда вооруженная Германия пошла с теми же тезисами, эмиграция не приняла это решение.

Вот я и хочу понять. Если эмигрантская трактовка российских преобразований 1917–1940 годов была так уж верна, то чем объяснить тот непреложный факт, что абсолютное (и, главное, абсолютно значимое) большинство эмигрантов заняло патриотическую, антифашистскую, антигитлеровскую позицию, отказалось участвовать в войне на стороне, казалось бы, идейно-политического союзника – Германии?

Только ли тут дело в том, что сработал тысячелетний инстинкт, глубоко закодированная в русских реакция неприятия и сопротивления по отношению к любому внешнему агрессору? Думаю, здесь имеет место парадокс, и он требует объяснения.

8.4. Есть ощущение, что вы не слишком одобряете тех, кто после нашей ослепительной Победы в 1945 году стал хорошо относиться к СССР, начал подумывать о возвращении, получать советский паспорт.

Почему? Разве жизнь и работа в СССР – это недостойный выбор и дурная участь? Ведь другой-то России не было, реальна была только такая, в виде Советского Союза…

Многие эмигранты поняли это еще до войны. А вызванная нападением Гитлера на Советский Союз необходимость определиться имела для русской эмиграции далекие последствия, даже когда война уже закончилась. Вот Зайцев пишет о Бердяеве: «С Бердяевым произошло тоже странное: и немолод был, и революцию вместе с нами пережил, и “Философию неравенства” написал, и свободу, достоинство, самостоятельность человека высочайше ценил… – и вдруг этот седеющий благородный лев вообразил, что вот теперь-то, после победоносной войны, прежние волки превратятся в овечек. Что общего у Бердяева со Сталиным? Однако в Союзе советских патриотов он под портретом Сталина читал, в советской парижской газете печатался, эмигрантам брать советские паспорта советовал… В Россию, однако, не поехал. Но в доме у него в Кламаре гнездилось чуть не все просоветское тогдашнего Парижа…»54.

Просоветское Парижа… Выражение-то какое! Целое явление просматривается за ним, и немалое. И представлено сие явление было, как мы знаем, далеко не глупыми, не серыми, не наивными людьми. Эмиграция была разделена: на антисоветскую и просоветскую ее часть. Но стоит ли упрекать тех, кто все-таки решил уехать в Советскую Россию?

Вы совершенно верно, на мой взгляд, пишете: «Внеисторичность нравственных оценок, полное забвение того, когда, в каких условиях происходили те или иные события, меня удивляют и удручают. Лишь тот, кто сам прошел через все те испытания, которые выпали на долю критикуемых, имеет право на бескомпромиссное суждение. Вне исторического контекста оно абсурдно»55.

Применима ли ваша данная идея в равной мере как к просоветской части эмиграции, так и к антисоветской?

8.5. Зацепился я за один интересный эпизод из вашей книги, связанный с Симоновым и Буниным. Вы пишете: «И позже, в восьмидесятых годах, будучи завкафедрой в Дижоне, я три раза посетил Советский Союз. Но не интересовался совкультурой. Мне кажется, советская культура до некоторой степени является врагом русской культуры»56.

Но что есть «советская культура»? Если это классификационная ячейка историка, определяемая местом и временем создания произведений, это одно. Если имеется в виду идейная начинка – совсем другое.

Под властью большевиков остались многие люди (формально они относятся к советской культуре), продолжавшие творить не меньше и не хуже, чем эмигранты. Только отвечать за свое творчество им приходилось сполна и всерьез, цена их подвижничества была очень высока. Фильтры, через которые им приходилось просачиваться к своему народу, к публике, были жесткими. И плата за внутреннюю свободу была порой непомерна, мы все это знаем.

Однако можно ли однозначно утверждать, что следование велениям таланта всегда противоречило лояльности к СССР и вело к конфликту с советской властью? Выбивало автора из ниши советской культуры, вело во внутреннюю эмиграцию? Не думаю. Слишком многих мы знаем писателей, поэтов и художников большого масштаба, чей искренний советский патриотизм не вызывает сомнений. И которые даже не помышляли об эмиграции, хотя имели к тому возможности. Для меня это прежде всего Маяковский, человек большого таланта, несомненно. А также Пастернак, который писал поэму «1905 год», и о Сталине писал. И тот же Есенин, сказавший: «Отдам всю душу Октябрю и Маю».

Повод для раздумий на этот счет подал мне эпизод из вашей книги, связанный с именами Ивана Бунина и Константина Симонова, которых с полным правом можно назвать полномочными представителями двух миров, двух Россий: дореволюционной и советской. Вы пишете по поводу книги «Окаянные дни» Бунина (чрезвычайно мною ценимой и любимой): «Константин Симонов прочел ее в 1944 году, но публично признался в этом лишь через двадцать два года, в еженедельнике “Литературная Россия”, дав ей такую оценку: “Словно под тобой расступается земля, и рушишься из большой литературы в трясину мелочной озлобленности, зависти, брезгливости и упрямого, до слепоты, непонимания самых простых вещей”»57. Сопоставляя этот отзыв с чрезвычайно комплиментарным визитом Симонова к Бунину после войны, вы заподозрили советского писателя в двоедушии.

Но вот военный историк Михаил Кожемякин в статье «Константин Симонов в начале пути военного писателя и пропагандиста» верно, на мой взгляд, указывает: «К. Симонов действительно искренне верил в советский строй и самоотверженно трудился ради него. Пожалуй, наиболее парадоксально, что корни этого классика советской литературы были не просто “непролетарскими”. Константин (настоящее имя – Кирилл) Симонов, происходил, как было принято говорить в ту эпоху, из “махровых бывших”. Его отец, Михаил Агафангелович Симонов, кадровый офицер царской армии и выпускник Академии генерального штаба, произведенный в генеральский чин в годы Первой мировой войны… оказался в 1920-х годах в числе “белоэмигрантов” в Польше. Мать, Александра Леонидовна, и вовсе была урожденной княжной Оболенской. Оказавший большое влияние на формирование характера Константина Симонова отчим (супруг матери с 1919 г.) Александр Иванишев, хоть и служил в РККА, также был в прошлом офицером Российской императорской армии (полковником. – А.С.). Тем не менее советский патриотизм, преданность идеалам партии большевиков и социализма были для Симонова осознанным и окончательным выбором»58.

Я думаю, что Симонов был вполне искренен в своей оценке бунинской книги, заклеймившей революцию. Но столь же искренне он уважал и ценил Бунина как писателя и человека. Просто на Октябрь и советскую власть эти два писателя смотрели разными глазами. Что обоим простительно.

Вопрос, порожденный всеми этими размышлениями у меня, антикоммуниста по убеждениям со школьной скамьи, таков: не пришло ли время мерить творцов русской культуры вне зависимости от их идейных воззрений и нахождения по ту или иную сторону границы, лишь мерой их таланта?

8.6. Во время одного из выступлений вы сказали, что у вас здесь, во Франции – в Париже и Ницце, – после 1992 года перебывало в общей сложности порядка тысячи постсоветских людей. То есть людей из бывшего СССР. Со многими постсоветскими, бывшими советскими (а вы их частенько честите по-прежнему советскими) вы поддерживаете дружеские отношения, сотрудничаете…

К чему я веду. Вот вы говорите, все было так плохо в Союзе… Но тогда как так получилось, что там смогли родиться и вырасти столько хороших людей, с кем вы не стыдитесь поддерживать дружбу?

8.7. Вы пишете, что «тридцатые годы были временем очень частых наездов советских писателей в Париж, хотя это и не всегда широко рекламировалось. Скажем так: не держалось в тайне – какая тут может быть тайна? Но широкой огласки не имело […], а ведь тогда в Париж наезжали, притом вовсе не в качестве делегатов – кто реже, кто чаще, – Федин, Пильняк, Бабель, Эренбург, Всеволод Иванов, Мариэтта Шагинян, Безыменский, Слонимский, Никулин…»59.

Широкая огласка… От каждого такого «челнока» все равно расходилась информация по культурной ойкумене всей России (СССР), как круги по воде. Ведь они жили среди людей определенного уровня, общались с более-менее культурным слоем, сословием, еще достаточно ограниченным и замкнутым в те времена. Не означает ли сказанное, что ткань русской культуры, несмотря на революцию и скорый отъезд примерно половины всего мыслящего слоя, оставалась еще более-менее целой, не разорванной не только в 1920-е, но и в 1930-е годы? И даже, как можно понять, в конце 1940-х, после Победы?

Все-таки это были люди одной культуры, их формирование началось до революции. И какая-то цельность все-таки сохранялась. Да, ездили. Да, без широкой огласки. Ну, а зачем в стране рабочих и крестьян знать, как живет Бунин? Однако тот узкий круг интеллигенции, который был в Советском Союзе, он был все-таки осведомлен.

Когда же и почему произошел роковой разрыв? Когда русская культура перестала существовать поверх границ как единое целое? Ведь разрыв между советской и эмигрантской средой даже в 30-е годы был непреодолим, а наше поколение уже и представить себе не могло никакого регулярного общения с эмиграцией. Мы были полностью изолированы от ее воздействия, равно культурного или политического.

Не виной ли всему этому холодная война и пресловутый «железный занавес», опустившийся после Фултонской речи Уинстона Черчилля? Не этому ли завзятому русофобу, развязавшему Вторую мировую войну, а потом и Третью (холодную), обязаны мы в наибольшей степени тем, что послевоенные поколения выросли в полном отрыве от русской культуры, законсервированной в эмигрантской России?

8.8. Хотелось бы вернуться к сталинскому указу. Мы уже не раз его упоминали, но мне кажется, что вы зачастую преувеличиваете его значение.

Обсуждая с Аркадием Ваксбергом этот указ от 14 июня 1946 года, позволявший эми­грантам реализовать их мечту о возвращении домой, вы заметили:

«Этот зло­вещий указ сыграл для эмигра­ции роковую, во всяком случае, губительную, разлагающую роль. Неожиданное решение совет­ского правительства явилось событием исключительным по своему значению и последствиям: поя­вились “новые настроения” и “совпатриотические чувства”, которые абсолютно не были характерны для предвоенного периода. Отсюда и готовность сотрудничать с представителями Советского Союза во Франции, подлинные функции которых были очевидны даже для самых оболваненных и ослеплённых. Эмиграция оказалась на распутье. Ведь до войны она хоть и была разнородна, хоть политически никогда не была единой, но сходилась в одном – враждебном, непримиримом отношении к советской власти. Ждала, когда та падёт, примирение было немыслимо и считалось бы изменой. Теперь же, помимо воз­вращенцев, появились ещё “симпатизанты”, не уехавшие в Советский Союз, но обзаведшиеся советскими паспортами и вынужденные – кто охотно, кто не очень – вести себя, как положено советским гражданам».

Мне хочется поспорить с такой странной, на мой взгляд, логикой. Разве какой-то указ, а не блистательная Победа, не национальный триумф, не новое сияющее величие Родины, хоть и оставленной эмигрантами, но вновь собравшейся с силами и победившей, несмотря на их отсутствие, породили этих «симпатизантов»?

Разве не победа над крупнейшей военной силой того времени, перед которой склонилась вся Европа, и Франция в том числе, разве не эта победа породила новые настроения и новое отношение к Советской России, а какой-то там указ? Если бы не было Победы, то указ 1946 года не сыграл бы никакой роли.

8.9. Возможно, конечно, имела место своего рода капитуляция, внутреннее примирение эмигрантов с советской властью, коль скоро последние надежды на ее кончину, так долго тлевшие, изошли на дым. Победив оружием гитлеровскую Германию, Кремль (Сталин) морально победил и былых непримиримых идейных врагов. В этом случае указ становился своего рода индульгенцией «отщепенцам» и мог породить новые надежды – на сей раз уже на собственную «непостыдную и мирную кончину живота своего» в триумфальном и по-новому родном лоне ненавидимой прежде Совдепии.

Но вот другой вопрос. Я вновь хочу вернуться к проблеме радикального отсечения эмигрантов и их наследия от России, каковое произошло именно в 1950-е годы, а не раньше. Не было ли одной из причин этого, помимо холодной войны и «железного занавеса», – жестокое разочарование советской власти в потенциальной лояльности эмигрантов?

Всплеск послевоенных просоветских настроений мог породить в Кремле надежду на приручение всей эмиграции в целом, на превращение ее в опорную точку, плацдарм советской политики в Европе, в своего рода «пятую колонну», в мощное просоветское лобби. Более того, на первый взгляд, кажется странным, почему предоставление советского гражданства касалось только русских эмигрантов, «проживающих ныне во Франции» (цитирую название указа). В то время как эмиграция жила и в Чехословакии, Югославии, Болга­рии, а также в Америке и кое-где еще. Думаю, причина этого в том, что с 1924 года Париж стал центром русской культуры, и этот факт так и воспринимался всеми, в том числе в Кремле. Сталину не нужны были просто эмигранты, какие-то «бывшие» – старые уже люди, выжатая жизнью биомасса. (Далекая Америка просто не принималась в расчет, до нее было не дотянуться, да и масштабы тамошней русской диаспоры, я думаю, плохо осознавались.) Нужен был цвет нации – то, что от него еще оставалось. Нужны были сливки сливок. Нужно было завербовать на советскую сторону не только и не столько количественно весомую, сколько качественно значимую русскую эмиграцию.

Ан, нет! Ситуация сложилась скользкая, сомнительная, неоднозначная. Вы сами об этом говорите Ваксбергу точно, с полным знанием дела. Цитирую:

«Р. Г. Альтернатива в принципе, конечно, появилась, но восполь­зовались ею так, как хотелось Сталину, очень немногие. Советские паспорта взяли во Франции менее пяти процентов русских эми­грантов, там пребывавших. Из них уехала “домой”, как вы говорите, только половина осчастливленных обладателей. Точнее, половина этой половины не уехала, а была выслана из Франции. Их довезли до советской зоны оккупации Германии и сказали…

А.В. “О ревуар”?

Р. Г. Нет, адье! Никакого ревуара – тем, кто слишком уж усерд­ствовал в советском патриотизме. Смешнее всего, что этих патрио­тов совсем не жаждали заполучить советские власти. Нежданные гости свалились как снег на голову. В советской зоне просто не знали, что с ними, высланными, делать. Много месяцев те в советской зоне и провели – как в отстойнике, – ожидая решения Кремля». Конец цитаты.

Все правильно: эмигранты с советским паспортом и советским самосознанием нужны были Сталину вовсе не в Советском Союзе – там своих таких товарищей хватало, а именно в Париже. Но главное: количество новых советских граждан, порожденных известным указом, было, оказывается, просто мизерным, ничтожным. А масштабных, знаковых фигур и вовсе, можно сказать, не было.

Это означало полный провал всей затеи, крах надежд. Что, во-первых, не дает оснований преувеличивать значение оного указа в расколе и идейной трансформации контингента. А во-вторых, позволяет предполагать отпадение у Сталина какой-либо нужды в эмигрантах как таковых с последующим окончательным решением предоставить их своей судьбе («естественному историческому процессу», по словам посла Богомолова) и рассматривать в дальнейшем как «отрезанный ломоть».

Очень интересно вы написали о том, что в советской зоне не знали, что делать, с людьми, высланными из Франции с советскими паспортами. Они сами их пригласили, сами выдали им паспорта, но не знали, что с ними потом делать.

Но, интересно, почему наследники Сталина – Хрущев, Брежнев, – эти-то почему не пытались никого перетянуть? Или для них, гораздо менее культурных, уже и сама задача привлечения эмигрантов на советскую платформу не казалась важной? Ведь была выращена собственная, советская массовая интеллигенция, сложилась своеобразная советская культура, замкнутая на себя, самодостаточная, уже мало зависящая от традиции. Вот и порвались последние связующие нити… Как вам такой поворот темы?

Получается, как это ни смешно звучит, что Сталин был культурнее Хрущева и Брежнева. Он хотя бы книжки читал, и в большом количестве. И в театр ходил. Он хотя бы представлял себе подлинное культурное значение русской эмиграции. А Хрущев – это же абсолютный культурный ноль! Как и Брежнев, собственно…

8.10. Поделюсь с вами еще одним размышлением.

Вот мы говорили о целесообразности оставшимся в живых эмигрантам воспользоваться указом 1946 года и вернуться в Россию. Но ведь это, смотря с чьей точки зрения смотреть. А таких точек зрения как минимум три: 1) правительства СССР и лично Сталина, выступивших с этой инициативой (ее мотивы мы обсудили выше); 2) эмигрантов, у каждого из которых были свои резоны за и против; 3) русского народа, который силой обстоятельств оказался лишен ценнейшей части как своего генофонда, так и своего культурного наследия и культурного потенциала.

Последняя точка зрения кажется мне наиважнейшей, все определяющей. Образно говоря, в 1940-е годы еще не была окончательно утрачена возможность хоть как-то приживить обратно на народном теле голову, отрезанную в 1917–1922 гг. В этом я вижу главный нерв проблемы, с этой позиции предлагаю судить о коллизии, вызванной знаменитым указом.

В конечном итоге массовое возвращение «отрезанного ломтя» тогда не состоялось. Как оценить этот факт? В чем его причины? Вы совершенно правильно отметили, что дело вовсе не в том, что эмигрантам, в случае отъезда в СССР, пришлось бы разрушить с таким трудом налаженный быт:

«Кто-то чувствовал себя лучше, кто-то хуже, одни как-то устроились, порою неплохо, другим было тяжелее, – всё это естественно. Решался не вопрос удобства и даже не вопрос выживаемости, а самый главный вопрос: надо ли уезжать, раз такая возможность появилась, – уезжать в ту Россию, какой она была в середине сороковых годов двадцатого столетия, а не в ту, о которой мечталось? Именно на этот вопрос очень чётко ответил Сергей Мельгунов в том же самом бюллетене “Свобод­ное слово”, к которому мы уже неоднократно обращались. Вот что он тогда написал: “Каждый из нас живёт мечтой возврата в Россию. Только эти надежды дают силы перебороть тернии эмигрантского существования”. Казалось бы, ясно? Но – дальше: “Нет сомнения, что стремящиеся в Россию с идеалистическими побуждениями рабо­тать на родине обрекают себя в массе на беспросветное прозябание в тюрьмах и ссылке. /…/ К чему же тогда сделка со своей политиче­ской совестью и ненужные моральные унижения? Зачем поддаваться провокации большевиков, которая рассчитана только на разложение ненавистной им эмиграции?”

И пусть даже не все “поддавшиеся” изведали, вернувшись, тюрьмы и ссылку, хотя и таких было немало. Но и самые удачливые, которым разрешили осесть, главным образом в провинции, преимущественно в Казани и Алма-Ате, всё время ощущали себя людьми второго сорта и никакой творческой свободы, естественно, не получили».

Ну, что ж: вы здесь очень четко и недвусмысленно, вслед за Мельгуновым, судите с позиции блага эмигрантов, задав вопрос: нужно ли это было им самим? И ответили: нет, не нужно. А значит, получается как бы, и возвращаться на родину было тоже не нужно.

Вас живо поддержал в этом мнении Аркадий Ваксберг, напомнив, что «даже Вертинский, а он ведь и сталинским лауреатом стал, и с концертами объехал всю страну, и в Москве получил квартиру на улице Горького, центральнее не бывает, – даже он задавал вопрос в письме к секре­тарю Сталина Поскрёбышеву: “Смогу ли я когда-нибудь себя почув­ствовать таким же, как все, на вновь обретенной родине?” И ответа не получил, что как раз и было ответом»60.

Но я, родившийся и выросший в СССР на пепелище великой цивилизации, влюбленный в благородные руины как в призрак восстающей со дна моря Атлантиды, лично испытавший на себе своего рода духовный вакуум, я склонен смотреть на дело по-другому. Мне легко пояснить свою мысль, отталкиваясь от примера того же Вертинского, вернее, от встречи с его творчеством. Мама в один прекрасный день купила и дала мне прослушать самую первую в СССР большую виниловую пластинку с записями великого артиста. Мне было примерно четырнадцать лет, я беззаветно увлекался игрой на семиструнной гитаре и уже начал собирать и петь русские песни и романсы. Впечатление от этого первого прослушивания живет во мне всю жизнь, я был навсегда очарован, песни Вертинского стали одной из мощных скреп, еще сильнее привязавших мою душу к той, иной, утраченной России. Подали незабываемый образец не только культуры исполнения и артистизма, но и культуры чувства. А это для советских граждан был едва ли не главный дефицит…

Что же говорить о тех, которым посчастливилось слышать его живьем! Кстати, мои мама и папа, тогда еще не женатые, были на самом первом концерте Вертинского (отца отпустили с фронта на побывку после ранения). Они были потрясены не только услышанным, но и увиденным: на этот повторный дебют уникального исполнителя сошлась, как им показалось, вся «бывшая» Москва, перетряхнувшая ради этой встречи заветные сундуки с платьями и костюмами былых времен.

А ведь Вертинский успел дать после возвращения свыше двух тысяч концертов на родине. Скольким людям он открыл сокровенное! Как изменялась внутренняя жизнь в тех краях, где ступала нога артиста, где звучал его голос! Кто сочтет, измерит эти тонкие воздействия? Не одно поколение фанатичных поклонников его таланта вдруг выросло «в пустыне чахлой и сухой, на почве, зноем раскаленной». И продолжают, между прочим, вырастать…

Хорошо ли, плохо ли было Вертинскому в СССР, не мне судить (в любом случае, он знал, на что шел). Но на вопрос, нужно ли было ему приезжать к нам, у меня может быть только один ответ. Да. Нужно. Очень.

Если бы великий артист Вертинский не приехал в Россию, нам здесь было бы хуже61. И сами мы были бы хуже.

Думаю, что каждый из возвращенцев, независимо от меры своего таланта, привез с собой на нашу несчастную, жестоко обобранную родину – особую ауру, особенный тон, позволявший хоть чуть-чуть облагородить атмосферу вокруг них. Как хранили и несли в себе эту ауру сохранившиеся с дореволюционных времен мебель, картины, предметы прикладного искусства и даже просто быта – вещи неодушевленные, но так много повествующие внимательному сердцу. Что же говорить о живых людях, которые умели так мыслить и чувствовать, так смотреть, так беседовать, так пить чай, так здороваться и подавать руку женщине, как не могли советские русские люди, которых просто некому было научить. Меня лично жизнь не сводила с возвращенцами; москвич по рождению, я провел свою юность в далеком Кенигсберге-Калининграде, куда они не попадали. Зато позднее я имел счастье знаться с «недобитками», никогда никуда не выезжавшими, и могу себе представить все благотворное значение простого присутствия людей такого класса в советском обществе.

Я всегда признавал и признаю, что всем самым лучшим в своей жизни и в себе самом обязан старой, дореволюционной России. Но ведь это, между прочим, говорит еще и о том, что в Советской России рядом со мной жили-были люди, которые передавали эту эстафету от поколения к поколению. (Иногда эта эстафета шла путем прямым – через недобитую русскую интеллигенцию старого закала, через вымирающих дворян; иногда – кривым, через еврейскую интеллигенцию, когда-то учившуюся у таких же недобитых русских и многое перенявшую.) Их было мало, найти таких людей и удостоиться их общения было трудно. Но, так или иначе, а в СССР даже в самые трудные годы оставались «хранители огня», которым мы пожизненно обязаны. От эмиграции мы были отрезаны практически полностью, а эти люди были рядом, перед глазами, с ними можно было говорить и даже дружить. Воздавая сегодня дань тем, кто «унес с собой Россию» и сохранил ее в далеком зарубежье, не будем преуменьшать роль и значение тех, кто никогда, никуда и ничего не уносил из России. Их роль для нас, выросших в полном вынужденном отрыве от массива русской эмигрантской субкультуры, была определяющей.

С этой точки зрения приезд эмигрантов на родину был, разумеется, крайне необходим и желателен, и можно только сожалеть, что он не состоялся в массовом масштабе. Мы все здесь сегодня в России – русские люди, народ, были бы другими, лучшими, если бы это случилось.

Можете ли вы разделить такой взгляд на проблему? А если нет, то что бы вы возразили?

8.11. Судя по всему, вопрос о возможности/допустимости прижизненной репатриации эмигрантов занимает вас самым серьезным образом. Занимает он и меня. Поэтому хочется предельно уточнить ваш взгляд на проблему. Вы пишете:

«“Советский патриотизм”, оказавшись роковым для русской эмиграции во Франции, продолжил в те годы разрушительные деяния войны, бросая семена раздора в уже поредевшие ряды “первой волны” эмиграции. После указа Сталина от 14 июня 1946 г., амнистирующего “вчерашних отступников” и дающего им возможность получить советское гражданство и вернуться на “родину-мать”, некоторые из вид­ных представителей эмиграции и писателей, поддавшись умелой пропаганде, поверили в произо­шедшие в политике СССР после победы Красной армии коренные изменения и запросили советский паспорт. Среди них были Алексей Ремизов, Александр Гингер, Анна Присманова, Михаил Струве, Ав­густа Даманская, Александр Гефтер, Перикл Ставров, Александр Бахрах, Вадим Андреев, Юрий Софиев, Бронислав Сосинский, Николай Рощин и Антонин Ладинский, но только последние четверо из них вернулись в Советский Со­юз. Другие же, просто симпатизи­рующие – Надежда Тэффи, Ни­колай Бердяев, Георгий Адамович, Леонид Зуров, Сергей Маковский, Юрий Анненков, Борис Закович, Владимир Корвин-Пиотровский и Дон Аминадо – паспорта не запрашивали, но сотрудничали в различных органах “Союза советских патриотов” и приложили много усилий, чтобы заставить Бунина высказать свое мнение о ситуации, сложив­шейся после состоявшегося 22 ноября 1947 г. собрания Союза русских писателей и журналистов-эмигрантов, на котором было решено ис­ключить тех, кто, выбрав советское гражданство, тем самым исключил себя из эмигрантского сообщества. Это решение наделало много шума и привело к разрыву дружеских отношений, так долго связывавших Бунина и Зайцева, Иванова и Адамовича… Эти вновь вспыхнувшие раздоры от­разились и в периодических изданиях второй половины сороковых годов»62.

Среди выше названных деятелей русской культуры мне кажется особенно характерной фигура Анненкова. Он уехал за рубеж относительно поздно, будучи вполне признан и востребован советской властью. Уехал не из-за притеснений или преследований, а по «стилистическим разногласиям» с Москвой, если так можно выразиться. Уехал, как видно, не озлобившись на власть и сохранив не только плохие воспоминания. И занял просоветские позиции при первом удобном случае, хотя и не решился вернуться назад. Вы хорошо знали художника лично, много общались с ним. Как бы вы откомментировали этот «казус Анненкова»? Что думал он о своей Родине в ее разных обличиях: дореволюционном, большевистском (довоенном), послевоенном, послесталинском? Как трактовал путь России? Ее судьбу?

8.12. Вот вы говорили, что все эмигранты были бы очень рады крушению советской власти, все бы приняли это на ура, с аплодисментами, и что им бы понравилась сегодняшняя, уже необратимо несоветская Россия. А я вот вспомнил двух человек, которые много сделали для крушения советской власти и которых никак не заподозришь в симпатиях к Советам, – это Солженицын и Зиновьев. Они все-таки «звезды» третьей волны. Оба – ярые антисоветчики, оба – очень разные, но стоят, конечно, особняком в диссидентском движении.

Оба они вернулись в Россию после крушения коммунистической идеологии. Не сразу, но вернулись. Ни Солженицын, ни Зиновьев никогда не сожалели о том, что рухнула советская власть. Но Зиновьев, посмотрев на то, что происходит в постсоветской России, прославился таким коротким афоризмом. Он сказал: «Целили в коммунизм, а попали в Россию». А Солженицын написал книгу под названием «Россия в обвале» – это его последняя книга, его завещание. Оба валили советскую власть, оба ее ненавидели, оба добились своего, так скажем. Советская власть рухнула. Но оба оказались разочарованы определенными плодами этого крушения. Оба отмечали, что пошла массовая деградация в России, экономический развал, политические и территориальные потери, упадок и вымирание пошли ускоренными темпами. Пошла коммерциализация всей жизни, ее космополитизация (то, что вы называете глобализацией), потеря духовности. И оба были этим очень недовольны. Зиновьев, в частности, также сетовал, что Россия безоговорочно принимает основные постулаты западного мира. Он был против этого, считал, что Запад катится в тартарары и Россия теперь ускоренными темпами пойдет туда же. И я подумал: а как бы реагировали на нынешние изменения эмигранты первой волны? Не оказались бы они также разочарованы определенными тенденциями, которые огорчали и тревожили Зиновьева и Солженицына?

8.13. Вот вы говорили о репатриантах: «самые достойные погибли…». Но так ли это? Алексей Толстой, Горький, Вертинский, Куприн, Эренбург, Фальк и многие другие – разве плохо для нас, что они вернулись?

8.14. Вы упомянули о том, что некоторые дети эмигрантов стали заигрывать с советской властью и постсоветской властью.

В одном из наших разговоров вы упомянули, что чекисты здесь, во Франции, как вы выразились, «работали вовсю». Очень яркий идиоматический ход применили. А как, интересно, к этому относились французские власти? Ведь такие случаи не должны были проходить мимо них!

Рассказывая о разных людях, вы иногда говорите, что такой-то или такой-то был завербован чекистами. Вы располагаете информацией, какой процент вообще был завербован? Раскрыты ли сегодня эти отношения? Можете как-то это расшифровать? Есть ли список?

8.15. Вы цитируете Георгия Адамовича, чьи слова были посмертно опубликованы «Русской мыслью» в 1980 году: «Если бы все те, которые оказались вольно или невольно в эмиграции, если бы они остались в России, то оказалось бы, что пятьде­сят лет Россия молчала или повторяла бы только то, что совпадает с партийной мудростью». То есть жалкий примитив диалектического материализма. Продолжим цитату: «Вся линия русской философии, русской мысли, идущая, в общих чертах, от линии, заложенной Владимиром Соловьёвым: Бул­гаков, Бердяев, Франк… Никто из них не мог бы написать того, что они написали, уехав <…> Вся глубинная линия русской мысли, русской философии, окрашенная интересом к религии, не могла существовать в Советской России. И это была бы большая потеря».

Эта мысль кажется мне отчасти верной, но лишь постольку, поскольку касается довоенного периода творчества эмиграции, когда было создано почти все наиболее значительное, чем славна ее история. И постольку, поскольку относится к философской и теологической традиции (добавлю: и мемуарам). Пример Павла Флоренского, на первый взгляд, подтверждает мысль Адамовича.

Но, с другой стороны, вряд ли можно закрыть глаза на тот факт, что именно в Советской России созрели такие самобытные философы мирового класса, как Алексей Лосев, Михаил Бахтин, Лев Гумилев, Александр Зиновьев, Игорь Шафаревич, и другие. Были и свои признанные мастера гомилетики: о. Всеволод Шпиллер, о. Дмитрий Дудко, о. Александр Борисов или, как бы к нему ни относились, о. Александр Мень.

Если же не ограничиваться кругом философов и богословов, то говорить о творческом бесплодии интеллигенции под властью большевиков и вовсе не приходится (вы и сами об этом пишете с сочувствием). Мир русской культуры ХХ века ни в коем случае не свести только к зарубежным достижениям. В равной мере это относится как к мастерам слова и мысли, так и к мастерам изобразительного искусства, о чем свидетельствует арт-рынок, на котором рекордных цен достигают произведения русского авангарда, включая советский агитационный фарфор. Ну, а сегодня наблюдается стремительно растущий спрос на произведения мастеров соцреализма (термин условен; за ним, как правило, обнаруживается просто крепкая школа настоящей живописи, мастерство, напрочь утраченное на Западе). Ценятся и работы «нонконформистов» 1960-х – 1980-х годов.

Допустим, прав Адамович, и эмигрантам, чей умственный труд был «окрашен интересом к религии», возможно, не стоило возвращаться в Россию. Даже после войны. Но остальным-то? Писателям, чьи главные вещи уже все были опубликованы? Артистам и танцовщикам, уже отыгравшим, отпевшим, оттанцевавшим свое?

Я думаю, что при советской власти Кшесинской и Немчиновой многое бы предложили, уж не меньше, чем Лепешинской или Улановой.

8.16. Мы постепенно подошли к финальному, главному вопросу. Самому главному, ради которого и задумывалась вся наша встреча, такая интересная. Этот вопрос связан также и с третьей эмиграцией. Не случайно, что мы сейчас так подробно на этом остановились, и вы говорили, в чем разница. Потому что приходит время, чтобы за все сто лет подвести некий итог. ХХ век был, наверное, самым страшным в истории русского народа. Даже страшнее, чем татаро-монгольское иго.

Был четырехступенчатый геноцид русского народа, который гораздо страшнее еврейского Холокоста. Мне как-то в свое время ныне покойный Вадим Валерьянович Кожинов задал такой простенький вопрос: хорошо, допустим, во время Холокоста было уничтожено шесть миллионов евреев. Цифра неточна, избыточна, но предположим. Однако назовите мне хоть одного выдающегося деятеля науки, культуры, политики среди этих шести миллионов? Не назовете. А у русских? Это ведь был сверхгеноцид, когда выбивали лучших из лучших! Когда мартиролог подлинно больших мастеров науки, культуры и политики просто бесчисленный! В ХХ веке погиб цвет русской нации. И это было гораздо круче, чем Холокост.

Я упомянул Холокост лишь для сравнения, а не для того, чтобы перейти на еврейскую тему, потому что иначе мы далеко зайдем. Лучше ее не касаться подробно. Но я говорю все это к тому, что наряду с физическим уничтожением элиты происходило обеднение культурного слоя за счет эмиграции. Происходило и, к сожалению, происходит до сих пор. То есть один урон был нанесен косой смерти, в том числе и смерти от голода и лишений. Это я также отношу к линии прямого геноцида и этноцида. Но наряду с этим огромный ущерб нашему народу, его генофонду, его культурной ауре был нанесен эмиграцией. И продолжает наноситься. И в этой связи уместно увязать и первую, и вторую, и третью, и четвертую волну эмиграции, пора извлечь из этого некий урок. Тут у меня будет долгое вступление, но нам нужно настроиться на эту тему.

Характерно, с каким энтузиазмом взялся развивать мысль Адамовича о благом выборе невозвращенца ваш собеседник Аркадий Ваксберг. Разговор об эмиграции былых времен для него во многом повод поговорить о судьбе своего поколения, об «отъезжантах»:

«Логический круг не замкнётся, если мы с вами не окажемся сразу в семидесятых-восьмидесятых годах, оставив драматичные промежуточные годы для последующих бесед. Семидесятые-восьмидесятые – это эпоха так называемой третьей волны эмиграции. Первая волна унесла с собой, как вы точно заметили, практически весь Серебряный век. Третья тоже унесла – век не век, но огромный творческий пласт, который ещё не получил общепризнан­ного и сколько-нибудь точного названия. Точ­ного – нет, но то, что эта волна унесла за границу истинный цвет современной культуры, вряд ли вызывает сомнение. Всё повторилось, теперь уже на новом витке. Кто уехал сам, не имея сил вынести удушья на родине, кого вышвырнули вон обезумевшие в своем маразме кремлёвские геронтократы, которые, как все невежды, упивались своей самонадеянностью, ничуть не заботясь об истинных интересах страны. Стремившиеся вырваться использовали все доступные в то время механизмы, а их было-то всего ничего, – иностранное супружество, например, да и оно не всегда помогало. При этом, с точки зрения обывательского благополучия, никто из покинувших советский рай в бытовом отношении не был обижен, на бутерброд с маслом и даже с икрой хватало у каждого. Обывателю ни за что не понять, какая сила не позволяла им стать рабами навязан­ных условий и тем самым выталкивала из страны»63.

Сказано откровенно и, конечно же, предельно автобиографично.

Я не считаю себя, простите за нескромность, ни обывателем, ни рабом навязанных условий, но подобный выбор советских «отъезжантов» не принимал и не принимаю. Это принципиальный момент, и он требует разъяснения.

Для того чтобы достичь тут взаимопонимания, давайте вернемся к главному тезису об эмиграции, который вы изложили так: «Известная мысль Зинаиды Гиппиус – родина дороже и превыше всего, но без свободы нет родины, – нашла свое зримое подтверждение. Пожалуй, это самый главный урок, который преподала и оставила потомкам эмиграция. И далеко не все потомки это и сейчас понимают в полной мере»64.

Увы, я отношусь к числу этих «не в полной мере» понимающих потомков и был бы рад до конца преодолеть свое непонимание, в чем очень рассчитываю на ваше содействие. Но для начала должен разъяснить, почему я не в силах понять и принять формулу Гиппиус.

Перед нами не просто удачное словосочетание талантливой во многих отношениях женщины: это еще и типовая формула классического интеллигентского индивидуализма. Именно интеллигентского, ибо интеллигент есть индивидуалист по определению, для которого примат личного над общественным есть аксиома (это не хорошо и не плохо: это просто так есть). Формула, принципиально не совместимая ни с патриотизмом, ни с национализмом, поскольку то и другое выражает идеологию холизма65, т. е. примата общественного над личным. Не более, не менее. А холизм и индивидуализм – есть взаимоисключающие друг друга противоположности, как тезис и антитезис.

Именно поэтому так редко и трудно происходит, как правило, искреннее и полное обращение интеллигента в патриотизм, а тем более – в национализм. И, напротив, так трагически часто мы сталкиваемся с интеллигентской фрондой, имеющей антипатриотический и антинационалистический, а то и анархический подтекст. Именно поэтому в свое время, апеллируя к интеллигенции, вербуя ее в национализм, мне пришлось прорабатывать дискурс «национал-демократии», создавая идеологическую химеру, сочетая несочетаемое.

Между тем мне хорошо известны русские интеллигенты, преодолевшие в себе это родовое свойство – индивидуализм. Таким, к примеру, был мой отец, сын расстрелянного белогвардейского офицера, призвавшийся добровольно на фронт в 1942 году из Туруханского края, где довелось выживать. Как и его мать, моя бабка, вернувшаяся в Россию с мужем из Константинополя в 1922 году и погибшая, капитан медицинской службы, в 1943-м от немецкой бомбы под Осташковым. Отнюдь не баловень, скорее пасынок Советской России, отец говорил мне так: «Смысл жизни в том, чтобы найти то, что выше тебя, и этому служить». Таким объектом служения для него были Родина и народ. Всякого рода индивидуализм фронтовик и профессор Никита Борисович Севастьянов (1924–1993) выжигал в себе каленым железом. Возможно, потому его именем и названа улица в бывшем Кенигсберге, который он брал штурмом в 1945-м, а после преподавал там в институте. Формула «без свободы нет родины» показалась бы ему чудовищной, нечеловечески дикой, нелепой и аморальной. Я не представляю себе таких мотивов и обстоятельств, которые могли бы заставить его уехать из России.

Не уехал и, насколько знаю, никогда не хотел уехать мой старший друг и товарищ, поэт, художник и коллекционер, дворянин Лев Евгеньевич Кропивницкий (1922–1994). Участник боев под Сталинградом (в штрафном батальоне), прошедший одиннадцать (!) госпиталей, отбывший затем от звонка до звонка десять лет концлагерей, он не питал ни малейших иллюзий в отношении «Софьи Власьевны». Но оставался в России до самой смерти. Его родная сестра, художница Валентина Кропивницкая уехала в Париж (в связи с вынужденным отъездом мужа, художника Оскара Рабина). А он не уехал. И другие мастера Лианозовской школы, кроме Рабина, не уехали – Николай Вечтомов, Игорь Холин, Генрих Сапгир… И таких было много, на порядки больше тех, кто покинул нашу страну в ходе так называемой «эмиграции третьей волны».

В связи со сказанным приходится вернуться к тому списку, который, как на прилавке, разложил перед публикой Ваксберг в подтверждение своей правоты. Взглянем на него и мы:

«Посмотрите, кто оказался в изгнании – называю только самых-самых, да и то, наверно, не всех… Писатели Солженицын, Бродский, Владимов, Войнович, Аксёнов, Коржавин, Максимов, Некрасов, Анатолий Кузнецов, Галич, Белинков, Лимонов, Гладилин, Довлатов, Копелев, Синявский, Алешковский, Горенштейн, Лосев, Кублановский, Делоне, Мамлеев, Бобышев, Дружников, Дар, Ефимов, Кандель (Камов), Друскин, Юрьенен, Марамзин, Бетаки, Юпп, Боков, Терновский, Саша Соколов, Кенжеев, Аркадий Львов, Горбаневская, Кузь­минский, Игорь Губерман, Цветков, Хвостенко, Марк Поповский, Краснов-Левитин, Демин, Зернова, Свирский, Тарсис, Семён Резник, Медведева, Розинер, Кашкаров, Баух, Рубина, Батшев, Крейд, Вегин, Хазанов, Зиник, Тополь, Суперфин, Севела, Александр и Лев Шаргородские, Илья Суслов, режиссёры Тарковский, Любимов, Кончаловский, Иоселиани, Калик, Габай, Мечик, Богин, Фрумин, Аскольдов, Арье, музыканты Ростропович, Вишневская, Шнитке, Баршай, Кондрашин, Волконский, Ашкенази, Безродный, Марков, Гольдштейн («Буся»), Кремер, Зацепин, Владимир Фельцман, Иван Монигетти, Лубоцкий, Журбин, Эдди Рознер, Лев Маркиз, Татлян, Михаил Александрович, Ситковецкий, Белла Давидович, Вадим Мулерман, философы Пятигорский, Зиновьев, Горичева, историки Каждан, Геллер, Некрич, Фельштинский, эссеисты и публицисты Буковский, Волков, Амальрик, Вайль, Жорес Медведев, Половец, Леонид Владимиров, филологи, литературоведы, критики, искусствоведы Эткинд, Флейшман, Маль­цев, Голомшток, Лидия Жукова, Езерская, Черток, Головской, Бабенышева, художники Неизвестный, Шемякин, Рабин, Кропивницкая, Булатов, Янкилевский, Купер, Целков, Кабаков, Штейнберг, Заборов, Шелковский, Жарких, Нежданов, Элинсон, Рабин, Межберг, Ситни­ков, Плавинский, Гробман, Измайлов, Титов, Путилин, Леонов, Есаян, Прокофьев, Комар, Меламид, Соханевич, Лягачёв, Зеленин, Бахчанян, Брусиловский, Мастеркова, Калинин, Куперман, танцовщики Макарова, Федичева, Нуреев, Барышников, Годунов, Суламифь Мессерер, Азарий Плисецкий, Валерий Панов, актёры Панич, Круглый, Видов, Нахапетов, Никулин, Виктория Фёдорова, Казинец, Крамаров, Сичкин, Соловей… а спортсмены? Одна легендарная пара чего стоит: Белоусова и Протопопов! Или гроссмейстеры: Корчной, Спас­ский, Гулько, Гуфельд, Ахшарумова, Камский, Левитина, Шамкович, Альбурт, Сосонко, Джинджихашвили…»66.

Список не исчерпывающий, но внушительный – сто девяносто человек. И весьма располагающий к размышлениям. Ваксберг предварил его красивой фразой: «Среди отчаливших… всех объединяла потребность в творческой свободе, без которой даже чёрная икра застревает в горле комом». Насчет икры ему, разумеется, виднее. Но только ли в том дело?

Начать с важного момента, который сразу бросается в глаза: собственно русских имен в списке лишь одна треть, и далеко не все относятся к категории одаренных. (Все было точно подсчитано, с карандашом в руках.) Притом значительная часть из них уезжала не вполне добровольно, а будучи поставлена перед выбором: либо на Запад в изгнание, либо на Восток в лагеря.

Остальные – этническая эмиграция, выезжавшая, по большей части, по израильской визе под маркой репатриации на историческую родину или воссоединения семьи. Приписывать «отъезжантам» этой категории высокодуховные мотивы (если не иметь в виду естественный еврейский патриотизм к Израилю) далеко не всегда правомерно. Обобщить их всех выражением «в изгнании» тем более никак нельзя. Кто их гнал?! Я знавал кое-кого из вышеперечисленных, в большинстве своем цинизм в этих людях превалировал над романтизмом. Выдавливал их из России и тайный страх расплаты, комплекс вины за непомерное еврейское участие в «русских» революциях начала ХХ века и в советском строительстве. Это во-первых.

Во-вторых, мотивы отъезда большинства полностью выявились после падения советской власти. Казалось бы, в России установился такой уровень всяческой свободы, какой и не снится сегодня западной интеллигенции. Однако вернулись в Россию, вопреки мнению Ваксберга, лишь немногие из списка, ясно показав этим, что ехали на Запад за другим.

Возвращались, как правило, либо мастера культуры, которым, по общему мнению, действительно было что сказать людям. А потому, хотя их потребность в творческой свободе действительно была повышенной, но они не могли полноценно жить вне своей аудитории: Солженицын, Аксёнов, Войнович, Максимов, Лимонов, Кублановский, Мамлеев, Булатов, Любимов, Кончаловский, Вишневская, Зиновьев (некоторые живут на два дома, часто наезжая и подолгу бывая в России, как, например, мой друг, художник Анатолий Брусиловский). Либо, напротив, вернулись те, у кого карьера за рубежом не задалась (актеры Родион Нахапетов, «забытый» Ваксбергом Михаил Козаков и др.). Тех и других, в общем-то, не так уж много.

Как тут не вспомнить наш с вами, Ренэ Юлианович, разговор, происшедший однажды в Париже. Я спросил, поддерживаете ли вы столь же широкие, тесные и приязненные отношения с новой эмиграцией, как с теми, послереволюционными русскими эмигрантами. «Нет!», – ответили вы коротко и определенно. А когда я, несколько огорошенный, поинтересовался, почему, вы четко разъяснили: «Эмигранты первой волны были вынуждены бежать, они уехали против воли и увезли с собой любовь к России. А эмигранты второй и третьей волны уехали своей волей и увезли с собой ненависть к родине. Вот такая разница». Мне все сразу стало ясно и понятно, все встало на свои места, и мы поменяли тему разговора.

Тему поменяли, а проблема осталась, и ее значение только возрастает, ведь количество людей, покидающих постсоветскую территорию, в том числе Россию, растет с каждым годом. Оно исчисляется на сегодня примерно десятью миллионами, уже впятеро (!) превысив численность эмиграции первой волны, не говоря о третьей. По данным верховного комиссара ООН по делам беженцев, Россия в XXI веке вышла на первое место в мире по числу граждан, желающих получить убежище за границей. И размах эмиграции не спадает, истощая наш и без того подорванный демографический, генетический, интеллектуальный потенциал.

Основной мотив нынешних эмигрантов – жажда «свободы и комфорта», мечта разбогатеть и жить «как люди». Но о какой свободе теперь идет речь? О той ли, что подразумевалась формулой Гиппиус? В сегодняшней России демократических свобод едва ли не больше, чем в Европах (единственные, кто мог бы жаловаться на недостаток политической свободы, это мы, русские националисты, но мы-то как раз никуда не собираемся уезжать). Так что, на мой взгляд, в мотивах эмигрантов ныне абсолютно преобладает, как это у нас называется, «шкурный интерес». Перед нами финальная стадия того процесса, той тенденции, которая в статистически значимом варианте проявилась уже в «третьей волне» с ее, скажем так, не вполне русскими этническими стереотипами и архетипами.

Для русского народа архиважно – определиться по отношению к этой четвертой волне эмиграции (ее вернее было бы назвать девятым валом), как на уровне моральном и личном, так и на уровне государственной политики, ныне напрочь отсутствующей.

Итак, в итоге этого длинного объяснения, где тесно переплетаются в сопоставлении история давняя, недавняя и текущая, хочу задать вам последний, самый важный вопрос: в чем же все-таки для нас, русских, главный урок эмиграции? Урок, который мы могли бы сегодня, сейчас использовать на практике?

1 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – СПб., Росток, 2010. – 668 С., 1000 экз.; Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – СПб., Русская культура, 2010.

2 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 10.

3 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 323.

4 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 16–17.

5 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 325.

6 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 397.

7 Sir J. A. R. Marriott. Anglo-Russian Relations, 1689–1943. – 2d ed. – London, Methuen & Co., 1944. – Р.1. Вообще-то, и впрямь: польские женщины дважды становились королевами Франции, притом было сравнительно недавно. И французский Генрих III был королем Польши. И у Наполеона был сын от полячки. Правда, русская княжна тоже когда-то была французской королевой, но это было уж очень давно, до татарского нашествия.

8 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 178.

9 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 508.

10 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 184.

11 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 20.

12 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 309–310.

13 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 475.

14 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 185.

15 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 285.

16 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 73.

17 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 74.

18 З. Н. Гиппиус. Мечты и кошмар. – СПб., Росток, 2002. – С. 144–145.

19 Там же, с. 255–256.

20 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 125.

21 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 384.

22 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 18.

23 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 122–123.

24 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 523.

25 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 277.

26 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 318.

27 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 358.

28 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 331.

29 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 499.

30 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 499.

31 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 84–85.

32 Надежда Мандельштам. Об Ахматовой. – М., Три квадрата, 2008. – С. 133.

33 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 619.

34 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 350.

35 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 450–452.

36 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 34–35.

37 «Эта жизнелюбивая женщина смолоду отказалась от всех земных благ»; «Отречение от внешних благ, от всего, что составляет вожделение людей, за что с таким остервенением боролись все, было свойственно ей с ранней молодости». – Надежда Мандельштам. Об Ахматовой. – М., Три квадрата, 2008. – С. 124, 148. Ср. строки самой А.А.: «Я не искала прибыли / И славы не ждала. / Я под крылом у гибели / Все тридцать лет жила».

38 Зинаида Гиппиус. Мечты и кошмар… – С. 332.

39 Недавно появилась попытка поставить под сомнение эту высоту (Тамара Катаева. Анти-Ахматова. – М., ЕвроИНФО, 2007), поражающая какой-то животной (чтобы не сказать скотской) ненавистью к самому факту ее существования. Возражать против обширного и патологически злобного памфлета, «развенчивающего» Ахматову, бессмысленно, лучше пожелать автору прожить судьбу героини.

40 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 175.

41 Зинаида Гиппиус. Чего не было и что было. – СПб., Росток, 2002. – С. 240. Гиппиус, впрочем, комментировала характерно: «Я не сомневаюсь в искренности М. Цветаевой. Она – из обманутых; но она точно создана, чтобы всегда быть обманутой, даже вдвойне: и теми, кому выгодно ее обманывать, и собственной истеричной стремительностью».

42 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 322.

43 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 192–194.

44 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 481.

45 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 523.

46 Воссоединение с Крымом и «Русская весна», случившиеся уже в 2014 году, подтвердили мой прогноз.

47 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 499.

48 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 328.

49 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 295–296.

50 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 15.

51 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 15

52 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 76.

53 За образец одновременно того, другого и третьего можно взять изготовленную ведомством Гиммлера в 1942 году легендарную брошюру «Унтерменш».

54 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 31.

55 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 259.

56 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 471.

57 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 27.

59 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 173.

60 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 294.

61 Кроме всего прочего, он подарил нам еще и замечательных актрис: свою жену и двух дочерей, без которых наша артистическая жизнь была бы заметно беднее.

62 Ренэ Герра. «Когда мы в Россию вернемся…». – С. 327–329.

63 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 298.

64 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 297.

65 Термин «холизм» производен от английского whole – «целый». – А.С.

66 Аркадий Ваксберг, Ренэ Герра. Семь дней в марте. – С. 299.