sevastianov .ru
Севастьянов Александр Никитич
Сегодня пятница
28 июля 2017 года


  Главная страница

Наследие и наследники

Версия для печати Отправить на e-mail
3. ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И РЕВОЛЮЦИЯ

3.1. Вот теперь мы подошли к такой наболевшей теме, которая была заявлена когда-то еще Блоком. Интеллигенция и революция.

16 февраля 1924 года произошло известное «собрание в Париже, на котором выступали А. В. Карташев, И. С. Шмелев, Д. С. Мережковский, И. А. Бунин. Иван Алексеевич Бунин, в частности, сказал:

“Что произошло? Произошло великое падение России, а вместе с тем и вообще падение человека. <…> Взгляни, мир, на этот великий исход и осмысли его значение. Вот перед тобой миллион из числа лучших русских душ, свидетельствующих, что далеко не вся Россия приемлет власть, низость и злодеяния ее захватчиков…”»15.

Отношение Бунина к революции (сразу скажу, что разделяю его полностью) было бескомпромиссным и непоколебимым. Но вот ведь какая вещь: среди эмигрантов было немало таких, кто не просто сочувственно относился, а прямо-таки активно участвовал в революциях, особенно в Февральской. Обвиняли ли они потом себя в этих действиях и настроениях? Раскаивались ли? Упрекали ли друг друга?

3.2. Не только и не обязательно непосредственно в революциях, но уж в революционно-демократическом движении-то участвовали весьма многие. Вы приводите характерное признание Бориса Зайцева:

«Совсем недавно я получил из России сведения, что меня даже привлекали к суду по серьезной статье Уголовного уложения. Высшая судебная инстанция отменила заключение прокурора». Привлекался за «явное сочувствие революции (размеров и конечного облика которой никто из нас тогда не представлял)», проявленное в романе «Дальний край» (1912)16.

Даже кроткий и консервативный Зайцев был вовлечен в это общее движение, поддался ему! Что же о других-то говорить…

Но там же Зайцев пишет и о своем позднем прозрении: «Собственно монархию мы не жалели. Вначале все нам представлялось по-иному. Думали, что приходит свободная демократическая республика, с парламентом, все – как на Западе. Разочарование было полное. Террор, расстрелы, деспотизм… Убийство императора и всей его семьи, детей и близких, воспринималось ужасно»17.

Мой вопрос: как эмигранты оценивали Февральскую революцию? Ведь, все-таки, февральские настроения потом доживали еще свой век в относительно массовом виде. Я, честно говоря, раньше думал, что Гиппиус была если не в одиночестве, то в меньшинстве, к тому же неадекватном, когда писала в 1921 году: «Вся Россия, все ее громадное большинство, без различия классов… есть единый “союз февралистов”… А большевики – это лишь гроб, в который заколочена сейчас эта новая, февральская, Россия. О, она не умрет… Но чем дольше она лежит в гробу, тем страшнее встанет»18. Позднее, в 1922 году, она еще крепче добавила: «Как же нам не принимать нашу единую русскую революцию, начавшуюся в 1905 г. и завершившуюся победой в феврале – марте 1917 г.? Ее должны принять все, кто страдает от ее затмения, – великой смуты…»19. Гиппиус очень дружественно и уважительно писала о Керенском как о нужном человеке, оказавшемся в нужное время в нужном месте…

Я полагал, что это голос вопиющего в пустыне. А выходит, весьма многие сохраняли верность Февралю?

Были ли публичные отречения от идеалов юности, переходил ли кто-нибудь на консервативные, в том числе монархические позиции? Имел ли место комплекс вины у раскаявшихся, и у кого именно?

3.3. Ну а другая сторона медали? Хоть кто-нибудь в эмиграции считал, что большевики все делают, что надо по сути, только не так, как надо? А по идее, мол, все правильно. Были случаи укоренения в левых убеждениях?..

3.4. Вы неоднократно отмечали такое явление, как раскол эмиграции: до войны, в самом начале войны – в июне 1941 года, после сталинского указа 1946 года о возвращении гражданства и т. д. Отмечали и момент сплочения, консолидации эмиграции на почве признания триумфальных побед Красной армии, на почве выигранной Советами войны, Победы.

Что же в итоге? Заканчивая разговор на тему «Разделение или единство русского зарубежья», в целом как бы вы охарактеризовали, судя по эмиграции, способность русских к жизни в диаспоре, к национально-общинной жизни, к солидарности? Было ли в ней что-то, кроме языка общения, позволяющее говорить о некоем единстве и цельности поверх всех и всяческих барьеров, как это мы видим на примере иных народов, живущих в рассеянии? И чего не хватило, чтобы усвоить образ жизни диаспоры?

Способны ли русские в принципе сохраниться как национальный анклав, способны ли они последовательно проявлять национальную солидарность? Или эта солидарность жила в первом поколении, а потом стала затухать и сошла на нет? Что-то, кроме русского языка, способно удерживать русских вместе?

3.5. Получается, что основа русской идентичности намертво завязана на российскую государственность. Вот пока жива была надежда вернуться в государство, жить в своей России, то имело смысл сохранять свою национальную идентичность в первом поколении. А во втором поколении, когда эта идентичность испарилась вместе с надеждой на воссоединение с Россией, стала утрачиваться и национальная составляющая. Так получается?

4. ПРЕДЕЛ, ЕГО ЖЕ НЕ ПРЕЙДЕШИ

4.1. Ну, теперь такой вопрос, довольно непростой: как складывались отношения между русской и еврейской частями эмиграции? Отразилась ли на этих отношениях революционная эпопея?

Судя по знаменитому сборнику «Россия и евреи», выпущенному еврейскими публицистами в Берлине в 1924 году (мне довелось писать предисловие к его переизданию в России в 2007-м), не могла не отразиться. Но этому есть и прямые свидетельства.

Вспоминается эпизод, рассказанный Ниной Берберовой в мемуарах «Курсив мой» о Георгии Иванове: «Помню, однажды за длинным столом у кого-то в квартире я сидела между ним и Ладинским. Иванов, глядя перед собой и моргая, повторял одну и ту же фразу, стуча ложкой по столу: “Ненавижу жидов”». Судя по контексту, Берберова отнеслась тогда без особого сочувствия к этим словам. Но вот читаю у вас о том, что Борис Зайцев писал Бунину 14 января сорок пятого года: «Яков Борисович (Полонский) занима­ется травлей Нины Берберовой. Эта уж нигде у немцев не писала, ни с какими немцами не водилась, на собраниях никаких не выступала и в Союзе сургучёвско-жеребковском не состояла. Тем не менее, он написал в Объединение писателей, что она «работала на немецкую пропаганду»! Ты понимаешь, чем это пахнет по нынешним време­нам? Очень противно. Мы жизнь Нины знаем близко. Решительно никаким «сотрудничеством», даже в косвенной форме, она не зани­малась, а по горячности характера высказывала иногда «еретические» мнения (нравились сила, дисциплина, мужество), предпочитала рус­ских евреям и русские интересы ставила выше еврейских. Когда же евреев стали так гнусно мочить, сама же им помогала, как и мы все, как умела. Одно сделала глупо: написала что-то неосторожное Адамо­вичу. Этот, очевидно, за неимением лучшего дела, стал раззванивать всюду, и чепуха эта добралась даже до Америки».

Все это, конечно, можно счесть за частности личной жизни (и таких немало), но все же проскальзывает и нечто «общественное».

Итак, были ли в эмигрантской среде заметны раскол, размежевание по этническому признаку?

5. ОНИ И МЫ: ТАКИЕ? НЕ ТАКИЕ? КАКИЕ?

5.1. Я люблю свой русский народ, но смотрю на него открытыми глазами. По моим представлениям, его качество заметно падает от десятилетия к десятилетию. Физически и морально. Может быть, это касается и других европейских народов, спорить не стану. Но мы говорим сегодня о русских. Мы помним людей, родившихся еще в XIX веке, помним людей 1920-х, 1930-х годов рождения. Нам есть с чем сравнивать.

Я хотел бы поговорить о том, какими были русские эмигранты первой волны, – желательно, в сравнении с нашими современниками, сейчас живущими в России. Мне хотелось бы сделать акцент на породе этого круга. На мой взгляд, это была уникальная порода, вчистую исчезнувшая, ушедшая без следа.

Приведу несколько ваших высказываний, которые, как мне кажется, подтверждают это впечатление.

«Они все – великие известные и великие неизвестные – оставались до конца подлинными российскими интеллигентами, доброжелательными, чистыми, наивными идеалистами – тургеневскими “лишними людьми”. И эти ”лишние” – соль земли»20.

О Борисе Зайцеве: «Меня, молодого француза, он поразил своим благородным обликом, аристократизмом, интеллигентностью, учтивостью, сердечным расположением, теплым общением. Профиль Данте»21.

«Добровольческая армия, корниловцы, деникинцы, врангелевцы, дроздовцы, алексеевцы, марковцы и прочее, прочее, прочее, это не принудительно мобилизованные, не рекруты-призывники, в большинстве своем из крестьян, зачастую совсем безграмотные или малограмотные, нет, это люди, получившие гимназическое образование, а офицеры, те сплошь и рядом даже высшее, что, между прочим, значительно облегчило им в изгнании поиск работы и помогло выжить. Словом, люди, умеющие видеть, способные к анализу. Посмотрите на их лица, благо снимков того времени сохранилось великое множество, и вы сразу поймете общий интеллектуальный уровень тех, кого большевики окрестили отбросами общества: белогвардейцев-отщепенцев»22.

«Ничем так не дорожили эмигранты этого – сегодня сказали бы: элитарного, а на самом деле просто интеллигентного – круга, как добрым именем, репутацией, достоинством и честью. То есть тем, что в нынешней России, мне кажется, становится анахронизмом, какой-то бессмысленной, никому не нужной нелепостью. В лучшем случае чем-то старомодным, над чем не грех посмеяться. В эмигрантской же среде обвинение в пошлости и бессовестности выглядело бы, как пощечина, как позорное пятно, от которого не отмыться»23.

Я хотел бы, чтобы вы немножко рассказали нашим читателям о том, что это была за особая порода человеческая, которая проявилась в истории всего один раз и сошла со сцены. Новым поколениям сегодня даже трудно себе представить, что это были за люди. Хотя вроде бы той же самой русской крови, того же происхождения, в той же стране родившиеся. Мне хотелось бы, чтобы мы хотя бы отчасти воскресили эту породу в наших разговорах.

Вот вы пишете: «Русские вели себя скромно. Сейчас есть це­лые кварталы в Париже китайские, вьетнамские – магазины, рестора­ны. Русские как-то стеснялись. Они чувствовали себя политическими эмигрантами – надеялись, что рано или поздно вернутся в Россию. Они не пустили корней, квартир не покупали, землю не покупали – в отличие от второй, третьей эмиграции. Они, по выражению Тэффи, “жили на чемоданах”. И все надеялись – и в семьдесят лет, и в семьде­сят пять, когда надежды вроде бы уже и не было»… И, кстати, детей эмигранты не рожали, мало рожали.

Как у вас сказано, «по всем этим причинам “русский Париж” принадлежит прошлому, страницам русской и французской культуры. Остались Сергиевское подворье, Богословский институт, библиотеки. Хотя значительная часть и погибла. Отчасти и по вине русской эмиграции, которая, в отличие от эмиграции армянской, еврейской, не смогла создать своего музея. Были деньги, были материалы – все это распылилось, многое исчезло, кое-что ушло в Америку, кое-что в Союз в свое время – разными путями»24. Очень многое безвозвратно исчезло.

Как вы считаете, это наша национальная черта такая? В чем корень нашего отличия от армянской, еврейской диаспоры? Скромность и безответственность к собственному наследию?

Преодолима ли эта наша национальная черта, как вы думаете? Это искоренимо? Излечимо? Или это то, что нам присуще, и ничего с этим не поделаешь? Как вы считаете?

5.2. Читаю ваше очень верное и глубокое соображение:

«Они мечтали вернуться именно домой, а вовсе не в Совет­ский Союз, который ни с какой стороны не был их домом. Как раз эта принципиальнейшая разница всегда намеренно искажалась советской пропагандой, вообще отличавшейся искажением поня­тий, которыми оперировала. Ностальгия по оставленной родине была у эмигрантов действительно огромной, но это была ностальгия по той России, которую они потеряли, которую уничтожили боль­шевики. Конечно, эмигранты мечтали вернуться домой, но дома-то – покинутой ими России – как не было, так и не было, а Советский Союз как был, так и остался. Так что реализовать свою мечту они не могли ни в каком случае»25.

Вы много бываете в России, не только в Москве и Петербурге, но и в провинции. Что-нибудь узнаете? Осталось ли хоть что-нибудь от той России, ощущение которой вам передали некогда наши изгнанники?

Самое главное: как вы все-таки могли бы определить главные различия между тем поколением и русскими, которых вы наблюдаете сейчас здесь или в России? Основные отличия?

Особенно, если говорить о личном общении, манере держаться – что бы вы сказали, сравнив русских эмигрантов и нас сегодняшних?

5.3. То есть, если я вас правильно понимаю, русские превращаются даже не в европейцев, а в американцев? Грустно. Но, к сожалению, я тоже это вижу.

В свое время Ортега-и-Гассет поставил вопрос о восстании масс, которые отбрасывают тысячелетний европейский опыт как классово чуждый, враждебный. И воплощением этого восстания масс в эстетике, политике и морали являются Соединенные Штаты Америки, безусловно. Это страна, в которой осуществилась мечта Карла Маркса: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Вот они и соединились в Америке. Потому что в Америку-то ехали ведь не аристократы, не сливки общества – туда ехал пролетариат всех стран и всех наций. Всякий сброд, на мой взгляд. И там сейчас они пытаются утверждать на весь мир свою мораль, свою эстетику. И беда в том, что это восстание масс захватило и Европу. И Россию. И молодое поколение тянется к Америке как к новому эталону, который для нас с вами чужд, неприемлем и смешон. А для них это свет в окошке… По некоторым оценкам, до сорока двух процентов молодежи сегодня хочет уехать из России.

5.4. Ну, у меня более животрепещущий вопрос, чем дороги. Вы выражаете надежду на русскую провинцию. А что вы скажете в этой связи о русской деревне? Вы ведь ее тоже видели. Осталось ли что-то от той деревни, о которой вы читали у Успенского, Тургенева, Бунина, Зайцева?

5.5. Вы вспомнили очень хорошую метафору евангельского происхождения. Христос говорит апостолам: «Вы – соль земли. Если соль потеряет силу, что сделает ее соленой?» И вы называете нашу эмиграцию солью земли… Сразу же встает вопрос: как вновь сделать Россию «соленой»? Вы видите к этому предпосылки? Есть ли человеческий материал для этого? Я пессимист, но, может быть, вам со стороны виднее? Мне видны лишь малые крупицы, но все же они есть. Хотя, на мой взгляд – недостаточно.

5.6. Ренэ Юлианович, вот мы с вами говорили, что это были люди другой породы. Вы даже употребили хорошее выражение, что они были слеплены из другого теста. Держались с достоинством, и вы это подчеркиваете неоднократно. Все правильно и прекрасно, но все-таки немножко неконкретно. Мне хочется кое-что конкретизировать, и поэтому я буду задавать такие коротенькие вопросы.

Что же было такого особенного в их манере держаться? Они были как-то особенно воспитаны? Учтивы?

Они были легки, открыты, откровенны в разговоре?

Легко ли входили в контакт? Легко ли общались или «зажимались»?

Хорошо ли они знали поэзию? Использовали ли ее в обычной речи? То есть, это было в обиходе, поэзия постоянно звучала?

Ваши друзья-эмигранты были серьезны или ироничны? Если им был свойствен юмор, то какого сорта?

Был ли в эмигрантской среде какой-то «джентльменский набор»: обязательный круг чтения, обязательный круг понятий, знаний? Некий уровень, единый и обязательный для всех?

Как русские эмигранты относились к женщине? Они были галантны или скорее аскетичны? Отмечали церковные праздники? А какое место занимали алкоголь, табак, наркотики?

А семьи были все-таки патриархальными? Как-то учитывался фактор отца семейства? Как они воспитывали детей?

5.7. Я обнаружил у вас информацию, вступающую в противоречие со сказанным вначале. Цитирую вашу книгу:

«В начале тридцатых годов литературный критик и историк литературы Альфред Бем, игравший роль мэтра среди молодых поэтов в Праге, написал в ежедневном издании “Руль”, что после 1928 г. ситуация из­менилась в пользу писателей и поэтов-эмигрантов, которые, по его мнению, больше не должны чувствовать себя неполноценными по сравнению с их советскими собратьями. Так, Гиппиус, Мережковский и Кнут полагали, что отныне не только Москва, но и Париж является столицей русской культуры. Между тем споры вокруг “младшего” по­коления и его будущего не прекращались, и несколько статей, напеча­танных в 1936 г. “Современными записками”, вновь выносят этот во­прос на повестку дня. Газданов же, в свою очередь, в статье ”О молодой эмигрантской литературе” проявляет очень жесткую позицию, подводя итоги сделанного его собственным поколением, и очень пессимис­тически рассматривает шансы этого поколения занять однажды свое значительное место в истории русской литературы. Он отводит особое место Набокову-Сирину, но приводит это исключение лишь как подтверждение основного правила: условия эмиграции неблагоприятны для любого литературного творчества»26.

Не могли бы вы пояснить, о каком чувстве неполноценности эмигрантов по отношению к их «советским собратьям» идет тут речь? Почему, коль скоро цвет русской культуры собрался в Париже, возникла сама идея о необходимости выравнивать ее парижский уровень с оглядкой на Москву, подтягивать себя до этой высоты? Что стоит за этой распространенной в лице не только Газданова, но и, добавлю, Георгия Адамовича самокритикой? В чем эмиграция уступала, по ее собственному мнению, оставшейся в России культурной элите и кому именно?

5.8. Вот размышления, близко примыкающие к предыдущим, но немного под иным углом зрения. Вы пишете:

«Художественный Париж не­возможно представить без русских художников и писателей-эмиг­рантов, которые именно здесь до­бились блистательных побед и достижений. Не было бы эмиг­рации, не было бы ни Бунина, ни Цветаевой, ни Шмелева, ни Зай­цева, ни Ремизова, ни Г. Иванова, ни Ходасевича, ни Адамовича, ни Набокова, ни Газданова, ни Поплавского, ни Бердяева, ни Булга­кова, ни Карсавина, ни Лосского, ни Кандинского, ни Шагала, ни Ланского, ни де Сталя, ни Шаршуна, ни Полякова… Список мож­но продолжать бесконечно.

Триумфальное возвращение в Россию творческого наследия вели­ких изгнанников, начиная с конца 80-х годов XX века, будучи вполне закономерным, тем не менее, поражает своим масштабом. Печатают книги, выставляют картины, пишут статьи, рефераты, монографии, за­щищают диссертации, устраивают международные конференции – по­сле десятилетий замалчивания и забвения. Кто бы мог подумать в эпо­ху тоталитаризма о столь блестящей победе!

Поэт и критик Юрий Иваск как-то написал: “Эмиграция всегда не­счастье. Ведь изгнанники обречены на тоску по родине и обычно на нищету. Но эмиграция не всегда неудача – творчество, творческие удачи возможны и на чужбине”. Эта трагическая страница русской истории XX века оказалась волей судеб великой удачей для ее жертв и в конеч­ном итоге для всей русской культуры. И тому лучшее доказательство – всемирный успех представителей русской элиты в Рассеянии, ставшей сегодня национальной гордостью не только Франции, но и России. Своим творчеством, своей жизнью они доказали: в свое время ими был сделан трудный, но правильный выбор»27.

Следует ли так понимать, что в России они бы не состоялись? Да, эти эмигранты не сломались, выстояли, реализовались. Но разве не сделали то же самое оставшиеся в России Булгаков, Олеша, Толстой, Симонов, Шолохов, Платонов, Паустовский, Пришвин, Ахматова, Мандельштам, Пастернак, Твардовский и многие другие, кого высоко ценили сами же эмигранты?

5.9. Одни уехали – и состоялись. Другие остались – и тоже состоялись. А если бы не уехали? Можем ли мы утверждать уверенно, что если бы они остались, то их талант не был бы реализован? Но суть вопроса все-таки не в этом. Булгаков ведь не уехал – и состоялся! И вот Пастернак – состоялся же тоже?

Правильно ли я вас понял, что если бы эмигранты остались в России, они бы не состоялись?

5.10. Мы говорим сегодня о победе эмигрантов post mortem. Но можем ли мы при этом не учитывать такой фактор, как конъюнктура на издательском и антикварном рынке? Ведь пласт эмигрантской культуры – это своего рода Атлантида, всплывающая сегодня из глубины на поверхность вод, и эту новую территорию уже вовсю начинают делить издатели и арт-дилеры.

Так сложилось, что мне приходится иметь дело с рынком художественных произведений. Знаю, что иногда рынок возносит одни имена и хоронит другие. Причем зачастую совершенно незаслуженно. На моей памяти было минимум три таких бума – один был связан с русской иконой, другой – с русским авангардом, третий – с русскими нонконформистами. Сейчас мы наблюдаем бурный рост интереса к «Парижской школе» в живописи, например. К эмигрантской литературе, к эмигрантскому искусству.

Но как определить, где здесь подлинно пробудившийся вкус, а где конъюнктура? Так ли много в сегодняшней России подлинных ценителей прекрасного, способных отделить зерна от плевел? Существует ли он, этот массовый ценитель, определяющий спрос на рынке? Или рынок искусственно и ловко поднимает цену на скупленный заблаговременно и задешево товар, повторяя старый трюк, как это было с советскими нонконформистами, а до того – с русским авангардом (бум 1970–1980-х), а до того – с русской иконой? Думаю, фантастический успех таких собирателей творчества авангардистов, как Георгий Костаки, Соломон Шустер, Яков Рубинштейн и другие, многим не давал спать, кружил голову. Поднять залежавшуюся на чердаках и антресолях живопись к мировым высотам ценообразования – это шанс, не часто выпадающий в жизни.

И в этой связи есть вопрос более серьезный и более глубокий. Всегда ли можно отделить: где подлинная победа пришельцев из прошлого, а где – логика бизнеса, раскручивающего новые бренды, новый товар? Меня в данном случае интересуют именно те художники, которые наиболее решительно разорвали с традицией. Оправдан ли этот разрыв? Не возникает ли при этом порой эффект «нового платья короля», когда по бешеным ценам начинают продаваться артефакты, объективно того не стоящие? (На непросвещенный взгляд ряда моих знакомых, к такому феномену относится, к примеру, творчество Сергея Шаршуна, Николя де Сталя или Андрея Ланского. Особенно на фоне художников, чей гений не нуждается в доказательствах, таких, как Юрий Анненков, Константин Сомов, Константин Коровин, Сергей Чехонин или Зинаида Серебрякова. Их дар очевиден, но того же Шаршуна или де Сталя нельзя принять без капитальных разъяснений.)

Хотелось бы в этой связи услышать от вас, мэтра, знатока и коллекционера, несколько слов о критериях, по которым мы можем судить о живописном наследии эмигрантов, малоизвестных на родине. В первую очередь эта тройка: Шаршун, де Сталь, Ланской. Чем они хороши экзистенциально, по большому счету? За что мы их должны ценить?

5.11. Теперь я хотел бы перейти с похожим вопросом на литературное поле. Вы издали больше сорока русских книг. Вы подарили бессмертие ряду прочно (и не совсем незаслуженно) забытых имен, таких как Закович, Рафальский, Величковский и др., которые, быть может, так и не войдут в «золотой фонд». Чем привлекло вас их творчество? Имеет ли тут место восстановление попранной справедливости по большому счету или это дело вкуса, и сыграли свою роль ваши личные симпатии и предпочтения, в том числе человеческие? Как вы думаете, они будут востребованы в новой России?

5.12. Близкий по теме вопрос, касающийся второй волны. Коль скоро я нашел у вас следующее рассуждение:

«Но – парадокс Истории! – в то время как в среде первой эмигра­ции проявлялись центробежные силы, приводящие к отъездам, высыл­кам, волнениям и раздорам, на Запад прибывала “вторая волна” эмиг­рантов, которые бежали из СССР, слишком хорошо зная, что их ждет, если они вернутся. Среди них были писатели и художники, влившие новую кровь в стареющие ряды первой эмиграции. Эта “новая кровь”, возможно, и не имела решающего значения, но тем не менее достойна внимания и благодаря приезду таких замечательных поэтов, как Иван Елагин, Николай Моршен, Дмитрий Кленовский, Ольга Анстей, Олег Ильинский, Глеб Глинка, Иван Буркин, оказала значительное влияние на эмигрантскую поэзию. Достойны упоминания и некоторые романи­сты: Леонид Ржевский, Николай Ульянов, Сергей Максимов, Борис Ширяев, Николай Нароков, Виктор Свен, Геннадий Андреев, а также литературные критики и историки литературы: Владимир Марков, Борис Филиппов и Юрий Елагин»28.

Сдается мне, что их уже никто не знает, и вряд ли кто будет знать, кроме узких специалистов. Нечего знать? Или безвозвратно ушла востребовавшая их эпоха? Эти имена не звучат, они не на слуху. Я ошибаюсь?

5.13. Итак, абсолютен ли триумф «бывших»? Да, для голодных аспирантов, измученных бестемьем, открылись бескрайние целинные поля. Да, для арт-дилеров возник новый клондайк, сравнимый с открытием русской иконы в 1960-е и русского авангарда в 1970–1980-е годы. Но… Пошла ли русская эмигрантская литература дальше? В школы, в вузы, заполнила ли страницы хрестоматий, букварей, учебников, слилась ли с доперестроченым каноном классики, дополнила ли его, вышла ли на радио и ТВ, стала ли органической частью русской культуры, к чему предназначалась изначально?

Можно ли, по крайней мере, надеяться на это? Или мы уже изменились настолько, что перешагнем вновь найденное – и не заметим? Станет ли поэзия эмигрантов частью традиции для будущих поколений?

6. НАДО ЛИ БЫЛО УЕЗЖАТЬ?

6.1. Я призадумался над вашими наблюдениями:

«Большинство творческой интеллигенции выехало из Советской России не в семнадцатом или восемнадцатом году, как “красный граф” Алексей Толстой, а несколько позднее. Зайцев – в двадцать втором, Анненков – в двадцать четвертом, Бушен и Эрнст – в двадцать пятом, Бенуа – в двадцать шестом, Чехонин – в двадцать восьмом»29;

«Кстати, ошибочно думать, что эмиграция была только “белой”. Скажем, два художника – Юрий Анненков и Сергей Чехонин – немало сделали для воспевания революции. И вот первый едет во главе советской делегации на бьеннале в Венецию с портретом Троцкого в полный рост, но решает не возвращаться. А другой, автор первых советских денежных знаков и вообще советской эмблематики, осознает спустя четыре года после Анненкова, что дальше жить в Стране Советов ему невмоготу, – и тоже уезжает»30.

Какой вывод я сделал из сказанного?

Они успели все увидеть, все до конца понять, пережили самое страшное и уехали в годы «благополучного» НЭПа. Потому что поняли главное: ничего уже по большому счету не исправить, не изменить, не вернуть. А смириться с разрушением всего самого для себя дорогого, жить на кладбище всего, что было сердцу мило, не могли.

Мне кажется, что это их бегство было продиктовано последней степенью разочарования и отчаяния, – мотив куда более убедительный и глубокий, чем страх и ненависть.

Вы наверняка были свидетелем этого отчаяния в его разнообразных проявлениях у своих «содружников». Что вызывало у них наибольшее отторжение в Советской России? С чем они так категорически не могли смириться (хотя смирялись же Ахматова, Платонов, многие другие)? Были это «стилистические» разногласия с советской властью или речь может идти о чем-то другом, более серьезном? Было ли у них какое-либо очарование революцией (как у Блока, Белого), и почему оно сменилось разочарованием?

6.2. Знаю, что это ваш любимец – Чехонин, вы прицельно собираете его много лет. Вы неоднократно подчеркиваете, что, выбрав отъезд из России, русские писатели и художники оказались правы. Но вот как сложилась судьба Чехонина, не последнего из мастеров культуры: он был бешено востребован в Советской России, мощно состоялся на родине, процветал, работал во всю силу целых десять лет, создав свои лучшие творения, а потом… уехал. Чехонин продолжал творить и за границей, его талант не угас. Но ни такой востребованности, ни такого признания и понимания, ни такого творческого накала, ни таких заработков уже не было и в помине. Он умер, не прожив и десяти лет на Западе. Как вы прокомментируете этот «казус Чехонина»: надо ли было ему уезжать? Создал ли он в эмиграции нечто сопоставимое по масштабу и гению с собой прежним? Не противоречит ли пример Чехонина вашему главному тезису о благотворности эмиграции? Талант утратить он не мог, но у меня все-таки осталось ощущение, что главные достижения после переезда в Париж остались для Чехонина в прошлом. Или я ошибаюсь?

6.3. Вы сделали очень значимое, на мой взгляд, признание:

«Был еще один важный момент – морально-психологический, но влиявший на сознание, а значит, и на поступки. Эмигранты не были наивны и простодушны, они сами понимали: раз ты здесь, значит, ты проиграл, значит, ты вне игры. Самим фактом бегства изгнанники признали свое поражение. Бегство для спасения это всегда поражение, не считаться с этим нельзя. Играют и воюют другие – те, что остались. А ты свободен, пиши, что хочешь, но ты вне игры. Так что осознание этого вряд ли побуждало их искать сближения с собратьями-аборигенами, – ведь они представляли себе, что те должны думать о них. Не очень-то приятно чувствовать, что в лучшем случае тебя жалеют, сострадают тебе, а то и еще хуже: осуждают, даже и не говоря это вслух»31.

В этой связи хочу спросить: какие настроения вы считаете доминантными для русских эмигрантов: оптимизм или пессимизм, филантропию или мизантропию? Как они преодолевали комплекс побежденных?

6.4. И еще в связи с той же темой. Мне хотелось бы, отталкиваясь от ситуации эмигрантской, задать вам вопрос относительно интеллигенции Советской России. Надежда Мандельштам в книге об Ахматовой пишет: «Мы считали себя побежденными, но, веря в то, что мы – последние хранители ценностей, продолжали стоять там, где мы стояли»32. Надежда Мандельштам не зря употребила слово «мы». Аналогия с самоощущением эмигрантов, на мой взгляд, здесь абсолютная. Может, и не в таком количестве, как за рубежом, и не располагая своими газетами, журналами, издательствами, однако многие оставшиеся «недобитые» в России выполняли ту же миссию, но только в условиях, близких к невыносимым. И выполнили ее с сугубой честью.

Вы не находите? Можете с этим согласиться?

6.5. Вот тема, которую мы не раз уже затрагивали в нашей с вами беседе. Еще в мае 1999 года вы писали:

«Я знал, тридцать лет тому назад уже знал, что рано или поздно эта страна, люди, которые говорят на рус­ском языке, как принято теперь говорить – русскоязычная публика, рано или поздно с наслаждением, с умилением, с восторгом откроют этот пласт русской культуры. Ведь Серебряный век волею судеб закан­чивался во Франции. Эмигрировали и писатели, и художники, и все, может быть, за редким исключением, смогли работать.

Серебряный век, который главным образом связан с Петербургом, вовсе не умер, а продолжался до конца тридцатых годов. Потому что эмигранты сделали правильный выбор. Да, безусловно, любая эмигра­ция – трагедия, но для них она оказалась удачей. Здесь, в Советской России, они не смогли бы создать ничего подобного. По многим при­чинам. Своим творческим наследием они доказали свою правоту, пра­вильность своего выбора. Хотя особого выбора у них, в общем, и не было. Их все-таки изгнали. Но теперь мы видим их реванш. Правда, посмертный. Они ведь были убеждены, что рано или поздно – и это была их мечта – они будут признаны здесь, в этой стране, в этой куль­туре, потому что они являются неотъемлемой частью российской куль­туры. Независимо от политики, от всего того, что происходит сегодня. Культура – это то, что останется»33.

Точка зрения не бесспорная, на мой взгляд.

Соглашусь легко и совершенно, что Октябрьская революция была для русской культуры и интеллигенции величайшим несчастьем.

Но можно ли в этой связи говорить, что эмиграция оказалась удачей для части интеллигенции? Если иметь в виду, что они уцелели и завершили свое призвание, то да. Но, как вы правильно отметили, выбора у них просто не было, а тогда о какой удаче может идти речь?

Удачей было бы, воистину, если бы не состоялся Октябрь. Если бы им не пришлось уезжать, эмигрировать. Если бы они могли жить и творить в России. Все-таки не Париж ведь родина русского Серебряного века. Вы сами привели на этот счет пронзительное признание из дневника Б. К. Зайцева «Дни» за 1939 год: «В этом Париже мы жили и живем, но мы не дома. Прекрасен город Париж, многое от красоты и изящества его – общечеловеческое, все должны защищать Нотр-Дам, Лувр и мно­гое другое… Город всемирный – что и говорить. Но Москва была наша, Кремль наш и любой извозчик-ванька, почесывавший в затылке, так же наш, как могилы собирателей Земли Русской в Соборе Кремля. Что же поделать, мы не у себя»34.

Какая уж тут удача…

Недаром Анри Труайя на презентации вашего собрания («Выставка русского искусства в изгнании во Франции: 1920-–1970») заговорил о судьбе «скорбных изгоев»:

«Радуясь их истинно братскому одобрению, я тем не менее ощущал при разговоре с ними, что к этому одобрению примешивалась затаен­ная грусть: то была грусть больших мастеров, отторгнутых от своей аудитории. В моих глазах они были наглядной иллюстрацией трагедии творческой интеллигенции, оторванной от родной почвы… Лишившись родины, они остались без читателей – свидете­лей их литературных дебютов, – без надежды обрести других… Лишив­шись широкой аудитории соотечественников, обеспечивших им в Рос­сии реноме, они, казалось, внезапно утратили смысл существования… Они страда­ли, отлученные от русских просторов, от русских людей, русских обла­ков, тех русских разговоров, что некогда омывали их души, словно воды пловца. Как мечтать, как творить, если воздух вокруг не пронизан зву­ками родной речи?»35.

Уж если что и считать настоящей удачей во всей этой истории, так это тот счастливый случай, который свел вас с замечательными русскими изгнанниками, и то озарение, которое позволило вам столь глубоко проникнуться русской культурой – в отличие от множества других славистов. Проникнуться – и согреть лучом света и тепла последние годы многих выдающихся русских людей…

Но, может быть, я просто неправильно понимаю все дело? Может, действительно можно говорить об удаче? Понимаете, у меня в сознании судьба эмигрантов никак не стыкуется со словом «удача». Не удача – все, что с ними случилось! Октябрьская революция, то, что они были вынуждены покинуть родную страну, что они вынуждены были творить на чужбине, среди чужого народа…

6.6. У Владимира Набокова есть гениальное стихотворение, раскрывающее всю трагическую правду – и правоту – тех, кто отверг путь эмиграции. Оно оканчивается так:

«Но, сердце, как бы ты хотело,

Чтоб это было вправду так:

Россия, звезды, ночь расстрела –

И весь в черемухе овраг!»

Для меня это не просто прекрасные поэтические строки и не просто экзальтированная мечта изгнанника. Здесь идеально точно отразился завет (кредо) нашей семьи, оставленный моим дедом Борисом Севастьяновым, белогвардейским офицером, вернувшимся по зову сердца в 1922 году из Константинополя в Россию вместе с женой и расстрелянным в возрасте тридцати трех лет в апреле 1931 года в качестве главы «контрреволюционного монархического террористического заговора» (впоследствии реабилитирован). Дед своей кровью оплатил воплощение в жизнь набоковской грезы, о которой не знал, но которая, надо думать, была одна на очень-очень многих.

Я всю жизнь возвращаюсь мыслью к этому выбору деда, определившему, между прочим, судьбу моей бабки, моего отца и мою собственную жизнь от самого рождения до настоящего дня. Сравнивая этот выбор реэмигранта, позволивший сохранить во втором и в третьем поколении русскую идентичность нашей семьи, с выбором эмигрантов, чье потомство эту идентичность в большинстве случаев утратило, я вновь и вновь благодарю своего отважного до безрассудства предка за счастье жить, действовать и умереть русским в России.

Эти размышления, естественно, необычайно оживают всякий раз, когда заходит речь о русской эмиграции, о ее выборе пути. В этой связи у меня к вам очередной вопрос.

Вы сказали по поводу Анны Ахматовой: «Те, кого она называла странниками, могли писать с той свободой, которая была ей недоступна. Говорю, как вы понимаете, не об уровне таланта, – как тут сравнивать, на каких взвешивать весах? Нет, говорю о свободе. С какой мощью развернулся бы ее талант, обретя свободу! И не надо было бы вымучивать себя сочинением “Слава миру!”, и кидаться в ноги палачу тоже было бы не нужно. И сын ее не пережил бы трижды арест, избежал бы ГУЛага и раскрыл бы свое дарование в полной мере, не платя за это ужасающую цену. И все это она сознавала и хотела оправдаться перед собой, перед современниками и потомками»36.

Мысль, для меня непонятная. Оправдаться за невыезд за рубеж? За выбор крестной ноши? Очень странная логика. Не представляю себе Ахматову, которая отказывается от «креста высокого», – это уже была бы не она. Да и о сыне ее, в превосходной степени унаследовавшем от матери эту жертвенность служения, я того же мнения. Вот уж кто воплотил заветную русскую мечту, подмеченную классиками: «Пострадать бы!».

У Ахматовой, между прочим, перед глазами был пример собственного мужа, Николая Гумилева. Который, во-первых, вернулся в Россию в зловещем 1918 году из экспедиционного корпуса в Европе (хотя вполне мог бы этого не делать), а во-вторых, известившись об аресте Владимира Таганцева, в заговоре которого принимал активное участие, и имея впереди более месяца до своего ареста, не сбежал из страны (хотя вполне мог это сделать), а сознательно и легко принял мученическую смерть. Украсив историю нашего народа так великолепно, как мало кому удавалось. Могла ли Ахматова хотеть поступить иначе?

Вы говорите о некоей «надменности» Ахматовой по отношению к эмиграции. Мне термин представляется неточным. У тех, кто остался, отказался уехать, а тем паче – вернулся в Россию, порой на муки и смерть, была собственная, особая гордость, возвышающая их. Они все понимали до конца и знали, на что шли37. Гордость (но не «надменность») добровольных мучеников – хорошо известный в истории феномен. И это чувство не фантомное, оно оправдано судьбой, жизненным финалом и посмертным триумфом.

Интересно, что сами эмигранты расценивали выбор Ахматовой как подвижничество. Отнюдь не добренький критик, Зинаида Гиппиус писала о ней в 1924 году: «…Там Анна Ахматова, женственная, такая, казалось, робкая, словно былинка гнущаяся – и не сломившаяся, и смелая в своих последних стихах, по-прежнему прекрасных»38.

Речь, конечно, далеко не только об Ахматовой, она лишь символ «распятой высоты» (Блок), обозначение позиции39. Думаю, однако, что эта ахматовская позиция вполне верна и сейчас, во времена относительно благополучные и «вегетарианские», по ее же выражению. (Я, например, не одобряю тех, кто сегодня без крайней нужды бросает Россию на произвол судьбы и отправляется «в широкий мир без границ» на ловлю так называемого «личного счастья».) А уж в те-то годы и подавно! У нас, русских, недаром говорят: где народился, там и пригодился. Можно понять тех, кто считал эмиграцию спасением, зачастую оно так и было. Но вряд ли стоит недооценивать выбор оставшихся и/или вернувшихся.

Они остались в России не только, чтобы разделить судьбу своей страны и своего народа, но и чтобы облагородить ее уже одним своим присутствием. В условиях острого дефицита всяческого благородства это была сознательная жертва истинных филантропов и патриотов – и жертва вовсе не напрасная. Уж что-что, а именно эта цель была достигнута вполне. У меня есть право принести этим людям благодарность хотя бы от лица моего поколения, не говоря уже о старших и младших. Что была бы вся наша жизнь советского периода, если бы не эти «недобитые», чудом уцелевшие (как и не уцелевшие)? Ими-то и красна история Советской России. Благодаря им, а вовсе не эмигрантам, о которых мы узнаем только сегодня, мы сохранили хоть какую-то преемственность и традицию, благодаря им продолжаем считать «эту страну» своей Родиной, не потеряли ее.

В своей телеграмме на смерть Анны Андреевны, направленной в Ленинградское отделение Союза писателей СССР, Корней Чуковский дал на удивление точную оценку этой героической женщине: «Поразительно не то, что она умерла после всех испытаний, а то, что она упрямо жила среди нас – величавая, гордая, светлая и уже при жизни бессмертная».

Кстати, совсем не факт, что талант Ахматовой на чужбине «развернулся бы», как вы полагаете. Уж лучшую-то свою вещь, памятник самой себе – «Реквием» – она точно бы не написала в «благополучном изгнанье» (Набоков). А ведь именно в этой поэме мы видим едва ли не высшее оправдание ее дарования, высшее его проявление. Именно эта поэма переживет все остальное ее творчество, войдет в грядущие хрестоматии. Ради нее одной стоило остаться на Родине.

Нельзя в этой связи не привести в сравнение судьбу Марины Цветаевой, чьи лучшие вещи, напротив, написаны как раз в эмиграции. И вы об этом верно говорите.

Казалось бы, этот пример опровергает выбор и непреклонную стойкость Ахматовой.

Казалось бы, этот пример опровергает выбор и непреклонную стойкость Ахматовой.

Но так ли все тут просто? Известны эпатажные строки Цветаевой: «Тоска по Родине… Давно / Разоблаченная морока». Тем не менее вы совершенно правильно сочли нужным подчеркнуть: «Не грешно повторить: эмиграция стала трагедией для Цветаевой, душой она – и тут, конечно, права ее дочь – всегда оставалась в России, с Россией. Не грешно напомнить о ее широко известном отклике на выступление Маяковского: «7 ноября 1928 г. Поздним вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос:

– Что же скажете о России после чтения Маяковского? – не задумываясь, ответила:

– Что сила – там”»40.

Зинаида Гиппиус так изъясняла для читателя настроение, выражавшееся Цветаевой устно и письменно в те годы: «Не ясно ли, что все взоры надо обратить на СССР, где творится “новая, послереволюционная” красота и где, уже благодаря наиболее скандальному поведению, поэты “совершают вещи”, наиболее чистые и прекрасные?»41

В итоге обретения нового взгляда на судьбу родины Цветаева вернулась в СССР, добровольно приняв на себя тот же крест, что несла Ахматова, никуда не выезжавшая. Чем это кончилось – известно. Можно сожалеть о личной судьбе Цветаевой, о ее рано прервавшемся творческом пути, но нельзя не увидеть в ее Поступке ту же закономерность. Нельзя не поразиться этой страсти (и не восхититься ею, на мой взгляд) к Отчизне и жажде жертвы, соединившей судьбы двух лучших русских поэтесс века. И нельзя не задуматься о высшей правоте обеих, об их прозрении подлинной сущности пути России, каким бы кривым, неясным и кроваво-грязным он ни был.

«Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне», – уместно тут процитировать Блока. И еще, из него же, знаменитые строки, обращенные к Родине:

Тебя жалеть я не умею

И крест свой бережно несу…

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет,

Не пропадешь, не сгинешь ты…

Таков был символ веры того поколения русской интеллигенции, которое мы сегодня обсуждаем, к которому принадлежали Ахматова и Цветаева. Разве не так?

Не всем дано прожить жизнь, а главное – умереть в соответствии с символом своей веры. Но этим женщинам удалось. Разве это неудача? Разве это поражение? Разве это не наилучший итог судьбы?

Вот такое недоумение вызвал у меня ваш текст об Ахматовой. Не сочтете ли вы возможным вернуться к этой проблеме и заново ее прокомментировать?

7. ПРОБЛЕМА ПРЕЕМСТВЕННОСТИ

7.1. Мы теперь с вами подходим к проблеме преемственности. Во-первых, меня интересует преемственность за рубежом между разными поколениями эмиграции. А во-вторых, преемственность между русской эмиграцией и современной русской жизнью, русской литературой, искусством в России.

Итак, из России революционным ветром вынесло целый мир культуроцентричной публики. Литература, искусство – все это было формой их жизни, их воздухом и питательной средой, вне которой они не могли и не хотели существовать. При этом сами же эту среду и творили непрерывно, воссоздавая и создавая наново.

Они продолжали творить и вне России, так что можно сделать вывод, что трагедия вынужденного отрыва от родины не погубила их творческую судьбу, а быть может, дала им второе дыхание.

Но вот начинаешь перебирать в памяти творческие судьбы тех, кто был вывезен за рубеж в раннем детстве или вовсе родился за границей… Они, разумеется, все росли в этом русскокультурном, русскоязычном и просто русском гетто. В той же самой питательной среде, поддерживаемой и создаваемой в том числе их родителями, старшими товарищами. И что? Можем ли мы, положа руку на сердце, назвать какие-либо выдающиеся имена из этого младшего поколения, кроме Владимира Набокова? Простите мое невежество, но кто, кроме него, венчающего собой классический период русской литературы, оказал хоть какое-то влияние на соплеменников по обе стороны границы? Кого назовете вы? Кто-нибудь из поколения детей, родившихся уже во Франции, прославился? Кого из них можно считать плотью от плоти отцов?

А если назвать особо некого, то чем объяснить такое скорое и необратимое культурное вырождение русской эмиграции – этой «беззаконной кометы» (Пушкин), нечаянного протуберанца русской культуры?

7.2. В одной из своих книг вы написали об Адамовиче: «В опубликованной в 1951 г. “Русскими новостями” статье Адамович приводит в высшей степени негативное и резкое высказывание о русской [эмигрантской] литературе, брошенное Горьким с высоты его трона “принца-регента пролетарской литерату­ры”: что “старые” исчерпались, а “новые” весьма бледны»42.

Оценка, прямо скажем, дана с перехлестом, а в отношении «старых» так просто неверная. Хотя… Новые писатели, признаем все же, были однозначно слабее, жиже старых. Это отмечали и мэтры – Мережковский, Гиппиус, Зайцев, которые «к молодым относились хорошо – помо­гали, учили советами, печатали, но подлинной литературной силы в них не видели»43.

Кто-то может подумать, что все дело в том, что молодые выросли уже вне родины. Однако дело тут, думается, вовсе не в оторванности от материнской страны и народа. Ровно то же самое было и в России. Писатели, сформировавшиеся или хотя бы начавшие писать до революции, на порядок выше, значительнее послереволюционного поколения. И в России, и в Русском Зарубежье. В чем причины такого явления, я пока с уверенностью сказать не могу. Единственное, может быть, исключение по обе стороны границы – Набоков (тут я солидарен с Газдановым). Дальше идут уже только наши шестидесятники.

Тем не менее, если у нас, непосредственно в России, оказался возможен новый подъем литературы с 1960-х годов, то за рубежом мощный импульс первой волны к этому времени практически угас. И уж тут никак нельзя, мне кажется, не поставить вопрос о роли родной почвы под ногами писателя, художника. Неизбежная космополитичность ассимилирующейся по ходу истории русской эмигрантской массы неотвратимо влекла за собой творческое бесплодие. Вы не находите?

7.3. Вы подчеркивали, что первая волна ни в какую не хотела ассимилироваться. Они ставили себе задачу сохранить свою русскость. Но вы ведь не только эмиграцию первой волны, первого поколения знаете, но на ваших глазах сюда влилась и третья волна. Вам известны представители второй волны эмиграции. Мне кажется, может я и ошибаюсь, вы вообще о русском Париже былом и нынешнем, имеете хорошее представление.

Интересно было бы в этой связи знать вот что. Что стало с русскими традициями уже после того, как ушла эмиграция первой волны? Существует ли какая-то преемственность до наших дней, или ассимиляция уничтожила вторую волну, сейчас уничтожает и третью, и последующую. Что происходит в этом смысле с русской общиной в Париже?

После Перестройки порядка десяти миллионов уехало. Вы думаете, они уже не вернутся, и их можно записать в чистый наш убыток, чистую потерю?

И чего же теперь ждать, полного растворения остатков русских во Франции?

7.4. Так чего же, все-таки, не хватило русским в эмиграции, чтобы усвоить образ жизни диаспоры? Вот это очень важно. Мы знаем, что есть народы, способные к диаспоральной жизни, которые сохраняют свою идентичность во многих поколениях, живут своей национальной общиной. У русских не получилось. С момента эмиграции прошло почти сто лет, выросло примерно четыре поколения. В первом поколении эмиграции ни о какой ассимиляции и речи не было: эмигранты демонстративно избегали этого. Но мы видим, что в третьем поколении от этой эмиграции уже ничего не осталось, они уже живут как французы и считают себя французами. Помнят, может быть, о своих корнях, но не живут общинной жизнью. Чего же не хватило русским, чтобы стать диаспорой, почему так произошло?

И, кстати, получается, что православие – недостаточный фактор, чтобы сохранить национальную, этническую замкнутость?

7.5. В одной из ваших книг есть трогательные строки, читать которые без волнения невозможно:

«Меня в Каннах и Ницце эмигранты учили русскому еще по старой, дореволюционной орфографии. В эмигрантах меня с самого начала поразила любовь к русской культуре, русской литературе. Ну, правда: они потеряли Родину, но со­хранили верность той России, в которой родились. И, как ни странно, увезли с собой книги, интуитивно понимая, что когда-нибудь это при­годится. Для кого, опять же? Это абсурд, сюрреализм! Меня удивило, когда я у Екатерины Леонидовны Таубер, моей учительницы, увидел на полке – я не понимал тогда, мне было лет тринадцать-четырнадцать – аккуратные ко­решки «Нового журнала» – лучшего журнала Русского Зарубежья по­сле «Современных записок». Позже я понял, уже в конце 1960-х, что все это делалось для будущей России, освобожденной от коммунизма. Представляете, в СССР застойные годы, Леонид Ильич Брежнев, а там какие-то блаженные, не от мира сего, бескорыстные старики печатают какие-то журналы, которые тогда оказались не очень-то нужны, пото­му что и читателей уже не осталось, и первая русская эмиграция уже вымирала. Они ведь уехали, когда им было за тридцать, и, следователь­но, их средний возраст тогда уже – лет семьдесят, а то и восемьдесят»44.

Эмигранты писали по-русски для будущего России и видели в этом свою миссию. Можно ли считать, что их замысел осуществился? В какой мере?

7.6. Хочу все-таки еще раз попросить вас ответить на главный вопрос.

Нашел у вас оценочное суждение, которое принял близко к сердцу:

«Почему в Сор­бонну и в Парижский университет никогда не приглашали выступить ни Зайцева, ни Адамовича, ни Вейдле, ни Шаршуна, ни многих других прекрасных поэтов и художников? Считалось, что они уже не говорят по-русски. Надо было говорить по-советски. А ведь на самом деле это и был самый настоящий русский язык, замечательный, который прак­тически ушел из жизни. Вместе с остатками русской эмиграции. А вообще русская эмиграция – уникальное явление, я бы сказал, в истории человечества. Были исходы разные – и польские, и еврейские. Но та­кого явления в культурном плане, как русская эмиграция, такого в ис­тории человечества не было. И, надеюсь, не будет больше»45.

Да, такого явления действительно больше не было! Так ведь и такой катастрофы не было ни у одного цивилизованного народа, даже у французов в 1789 году, ведь у них потом настала реставрация, и эмигранты вернулись на родину. И такого геноцида не было ни у кого, даже у евреев с их Холокостом. Недаром умнейший Гавриил Попов, первый мэр Москвы, выступил в свое время со статьей «Русский Холокост», это правильная постановка вопроса. Наш урон беспрецедентен, восполнить его необходимо, но как?! Возможно ли это?

Россию, по выражению Романа Гуля, «унесли» с собою эмигранты. Сегодня они возвращаются на родину, возвращается их наследие. Означает ли это, что Россию можно «принести» обратно, что принесенное приживется, станет частью новой России, обеспечит некую здоровую преемственность? Прирастет ли отрезанная голова? Может ли начавшийся процесс что-то изменить в ходе нашей современной истории? Или время для этого безвозвратно ушло?

7.7. Сегодня у многих в России есть ощущение, что мы живем в чем-то временном, вымученном, переходном. А к чему переход, никто толком не знает. Мы, националисты, думаем, что будет Русское национальное государство46. Мы для этого живем и работаем. А что получится на самом деле, сейчас никто не скажет.

Ну, вот если откровенно, положа руку на сердце: разве какие-то раны, нанесенные Октябрем, не залечиваются постепенно? Разве все так и остается искалеченным, как было? Разве ничего не поднимается из руин?

7.8. Советский Союз мог существовать только как страна рабочих и крестьян. Он не только позиционировал себя как первое в мире рабоче-крестьянское государство, но был им и в действительности. Это была их страна, их строй, их опосредованная власть. Крах СССР убедительно это продемонстрировал. Когда доля интеллигенции в составе населения подошла к 30%, а всем прочим дали десятилетнее образование, советское государство было обречено. Интеллигенция России взяла в 1991 году реванш за Октябрь 1917 года.

Большинство интеллигентов, оказавшихся когда-то не по своей воле за рубежом, до этого не дожили. И участия в реванше не принимали или принимали минимально. Сегодняшнее их «возвращение» постфактум обращено в будущее.

Однако представляется очевидным, что качественный скачок – буржуазно-демократическая революция 1991 года – был бы невозможен, если бы исподволь десятилетиями не копились малые изменения в образе жизни и мыслей миллионов людей, населявших СССР. Инерция Октября ослабевала год от года.

Все вышеперечисленное ведет нас в конечном счете к сложнейшей, глубоко диалектической проблеме: в какой степени и как русским удалось залечить раны, нанесенные Октябрем, восстановиться, преодолеть последствия катастрофы? Когда наметились симптомы излечения, пусть неполного?

Верить этим симптомам безоговорочно со стороны эмигрантов было бы в 1940–50-е годы столь же опрометчиво, как и не верить вовсе. Читая ваши книги, я обратил внимание на тонкие градации, которые разделили эмигрантское сообщество по данному критерию.

У вас есть краткое замечание: «Конечно, той России, о которой писали и мечтали эмигранты, я не увидел и не нашел. Но неожиданностью для меня это не стало. Еще до первой поездки я немало слышал от русских собеседников, почему они покинули родину47»…

Вот об этом хотелось бы узнать поподробнее. Вы хорошо знаете современную Россию, бываете часто в обеих столицах и провинции. Вы знаток не только умозрительного образа России, созданного изгнанниками, но и реальной нашей современной страны. И как вам кажется, что в сегодняшней России приняли бы и что категорически отвергли, не приняли ваши русские друзья из прошлых лет? Чего не хватает или чего слишком много в современной России?

7.9. Если вы помните, про СССР говорили, что это первое в мире государство рабочих и крестьян. Про интеллигенцию вообще не упоминали: ее третировали, это были люди третьего сорта, у которых было меньше прав и меньше возможностей. (Чтобы избежать обсуждения термина, сошлюсь на Владимира Даля, который писал просто и ясно, что это «образованная, умственно развитая часть населения».) А в первые годы советской власти детей интеллигенции даже в вузы не принимали, там были места только для своих – рабочих и крестьян, для инородцев. Сегодня Россия формально перестала быть страной победившего пролетариата. И вроде мы видим, что интеллигенция в численности растет, растет ее вес в обществе.

Россия сегодня перестала быть рабоче-крестьянской по составу населения, общественному строю, образу правления. И вот, я смотрю, состав пролетариата сокращается, прослойка интеллигенции растет. А дух пролетарский – напротив, не только никуда не делся, но все крепнет в современной России, грозя окончательно похоронить ветшающую и разрушающуюся русскую культуру. Это мое личное наблюдение.

Советской власти уже нет двадцать лет, а этот неинтеллигентный дух ширится, растет и захватывает позиции. На телевидении, в прессе сплошное варварство, дегуманизация и оболванивание населения. Доминирует низкопробный вкус. Пош­лость и глупость просто царят в СМИ. С народом обращаются как с быдлом, и та русская культура, которой преданы мы с вами, которой были преданы интеллигенты первой волны, она начинает просто на глазах разрушаться и ветшать. Что с этим делать? И может ли возвращение эмигрантского наследия сдвинуть ситуацию, исправить ее?

Былое не вернешь, но вот если бы состоялось возвращение в СССР эмигрантов в 1950-е годы, после ХХ съезда КПСС, да еще в массовом порядке (как вернулась французская эмиграция после 1815 года), разве это не изменило бы к лучшему всю нашу жизнь в России? А теперь не поздно ли? Что изменит, на ваш взгляд, обвал публикаций эмигрантов в России в нашей жизни? Сделает ее более русской, более подлинной?

7.10. Вот вы перечисляете: «вел знакомство, имел теснейшее общение с такими деятелями литературной русской эмиграции, как…» (следуют пятьдесят имен литераторов-эмигрантов); «меня одарили своей дружбой и мне дарили свои работы…» (следует двадцать одна фамилия художников)48.

Я изначально – филолог-русист. Правда, «мое» время, которым я занимался профессионально, это XVIII век и отчасти пушкинская эпоха. Не могу сказать, чтобы я был совсем уж несведущ и в вопросах истории искусства, хотя профессионально занимаюсь, в основном, западноевропейской печатной графикой и иллюстрированной книгой. Но, так или иначе, я не полный профан в указанных областях.

Однако среди названных вами пятидесяти имен литераторов и двадцати имен художников мне в первом случае известно не более десяти, а во втором – пяти. Я более-менее представляю, о ком идет речь, но на основательное знание хотя бы только их творчества претендовать не могу. Одна пятая часть имен в одном случае, одна четвертая – в другом… Об эмигрантах второй волны уже и речи нет: не знаю вообще почти никого.

Мне и стыдно в этом признаваться, и в то же время – не стыдно. Жаль, с одной стороны, что часть своей уже немолодой жизни я не потратил на знакомство с этими мастерами, чье наследие – верю вам, а в ряде случаев и сам готов подтвердить – замечательно. С другой стороны, я хотел бы поставить вопрос о степени оторванности этого русского культурного анклава от материковой и материнской русской культуры, от аудитории, которая этому анклаву должна была принадлежать по праву рождения. Уж если я, присяжный любитель литературы и искусства, исследователь и коллекционер, настолько оторван от эмигрантского наследия, то что говорить о людях более далеких от обсуждаемого предмета?

Поэтому во мне живет подозрение, что вы оцениваете ситуацию с возвращением нашего наследия на родину с несколько избыточным оптимизмом:

«Все больше и больше людей в постсоветской России осознают, какое искусство и какая литература созданы в изгнании. Осознают, что эмиграция явилась не только личной бедой изгнанников, но и спасением русской культуры, русской мысли, русского духа. Что без эмиграции в духовной и творческой жизни России оборвалась бы связь времен»49.

Я искренне хотел бы, чтобы это было так: насчет спасения и связи времен. Я бы очень хотел ошибиться в своем скепсисе и пессимизме, хотел бы приблизиться к вашему оптимизму. Но червь сомнения гложет. Есть подозрение, что все не вполне, далеко не вполне так хорошо. Дорога ведь ложка к обеду. Не безнадежно ли опоздал приход эмигрантов в Россию? Они вернулись в Россию, в том числе благодаря вам, но время было упущено. Поздно юноше давать материнскую грудь, если в младенчестве его вскармливали искусственным кефирчиком. Толку не будет. Уже безвозвратно не та страна, не та публика. Разве не говорят об этом, в том числе, мизерные тиражи ваших изумительных книг?

Вы ведь и сами это подчеркиваете:

«Эмигранты мечтали вернуться, пусть хотя бы только своим творчеством, в любимую ими Россию. Они вернулись, но не в Россию, которую унесли с собой. Прежней России больше нет, сколько бы ни имитировали ее ренессанс. И дело тут не только в прошедших десятилетиях – почти уже в целом столетии, – которые неизбежно многое меняют. Изменился, притом необратимо, дух прежней России, образ мышления, характер отношений между людьми, даже просто человеческая порода. Поэтому на трагический вопрос Адамовича в его знаменитых стихах “Когда мы в Россию вернемся?” есть только один ответ: никогда! По причине столь же простой, сколь и печальной: некуда. Поэтому нынешний ренессанс я и называю возвращением на родную землю – земля, конечно, какой была, такой и осталась, сколько бы ее ни кромсали, – но никак не в Россию»50.

Какая обоюдная трагедия и для России, и для эмиграции – этот разрыв в пространстве и времени! Какая обоюдная потеря! И необратимая, на мой взгляд. (Эту потерю мы должны вписать в свой счет творцам революции, суд над которыми, подобный Нюрнбергскому, я надеюсь, еще грядет.)

Но вот вопрос к вам как к внимательному и вдумчивому наблюдателю: окончательно оборвалась или все еще существует «связь времен» в России? Возвращение или воссоединение русской культуры происходит сегодня? Станет ли единым новый контекст русской культуры, обусловленный открытием «русской Атлантиды» – пласта эмигрантского феномена?

8. БОЛЬНАЯ ТЕМА: ЭМИГРАЦИЯ И СОВДЕПИЯ

8.1. Россия – единая страна на протяжении всей своей истории. Единственная Россия. Хотя бы потому, что другой просто нет на свете. Такая или сякая, но эта страна одна, и она там, где рождается и компактно проживает русский народ. Потому что Россия – это и есть русский народ в своей государственно-политической ипостаси. И ничто иное.

Эта единственная Россия не умерла и не может умереть, пока живы мы, русские, какими бы мы ни были – прежними или новыми, хорошими или плохими, прекрасными или отвратительными, понятными или загадочными.

История поставила эксперимент, предприняла попытку создания иной, второй, параллельной России в лице русской эмиграции. Но этот эксперимент окончился вместе с жизнью эмигрантов первой волны. В масштабах истории он не состоялся – теперь это уже совершенно ясно. Об этом можно сожалеть, но нельзя опровергнуть. Старая Россия, которую «унесли с собой» эмигранты, не уцелела, не выжила за рубежом, не перешла в фазу диаспоры, не сохранилась как живой, полнокровный феномен, умерла вместе с эмиграцией. Вопрос о ее воскрешении на родной почве весьма проблематичен, поскольку мы сами изменились, боюсь, необратимо.

Сказанное объясняет, почему тема взаимоотношений эмиграции и советской власти остается чрезвычайно болезненной для русского национального сознания.

«Дело победителей угодно богам; побежденные любезны самоубийце Катону», – говорили когда-то современники Юлия Цезаря, комментируя факт его победы в гражданской войне. Надо учесть, что моральный авторитет Катона Утического, предпочевшего заколоться мечом, нежели жить под властью диктатора, в те дни взлетел до небес по всей подвластной Риму ойкумене. Диалектическое противоречие между нравственностью и гегелевской «разумной действительностью» выразилось в данной поговорке с совершенной полнотой. Нетрудно увидеть его более современное воплощение в коллизии «Эмиграция и Совдепия».

Это противоречие истерзало множество русских душ по обе стороны границ СССР. Книги Ренэ Герра заставляют задумываться о нем снова и снова. И задавать неудобные, бередящие душу вопросы.

Сейчас мы приступаем к очень больной теме: «Эмиграция и Совдепия». Дело в том, что я в этой стране вырос. В Советской России, в Советском Союзе. Рядом со мной были люди, которых я до сих пор помню, люблю, уважаю. Их было не так много, начиная с моего отца. Хотя в общем было довольно немало достойных людей. Советская власть задавала такие жесткие рамки, ставила такие фильтры – «огонь, воду и медные трубы», что те люди, что с честью прошли через эти испытания, становились людьми высокого класса и отменной закалки. Мне повезло, я таких людей знал. И я, осмысливая свою жизнь, свое прошлое, понимаю, что в этих жестких условиях, в этой невыносимой для западных людей атмосфере был свой смысл. В этом была наша судьба, которая сделала нас такими, какими мы стали.

И я считаю, что многие люди были у нас и умны, и порядочны, и образованы, и сохранили внутренний стержень – не согнулись и не сломались. Может, не все реализовали себя в полной мере или занимались не совсем тем, чем хотели бы заниматься. Например, я писал диссертацию по русскому XVIII веку, для меня это была часть задуманной обширной работы о русской интеллигенции вообще. Я понимал, что не могу писать откровенно об интеллигенции своего поколения, о тех же эмигрантах, о судьбе русской интеллигенции в Советской России. Об этом писать было нельзя. Но о чем-то было можно! И я писал честно. Не врал ни себе, ни людям, добросовестно работал. Это был серьезный большой труд. И таких людей, как я, было много: мы не говорили всю правду, которую можно было сказать. Но мы и не врали.

Поэтому у меня сложное отношение к Совдепии. Я понимаю, как она исказила путь России. Но вижу и то ценное, что выросло, может быть, вопреки всему. Тут диалектика такая: не было бы черного, не было бы и белого. Не было бы зла, не было бы добра. И наоборот. Поэтому я понимаю, что какие-то вопросы в этом разделе вам, может быть, и не понравятся. Но все же я их задам – как человек, проживший большую часть жизни при советской власти и, простите, считающий себя вполне сохранившимся в тех условиях.



 
< Пред.   След. >


Свежие новости
Популярное
Голосование
Вы член НДПР?
 
Кто он-лайн
© - Все права принадлежат их обладателям. 2006 - 2017
При полной или частичной перепечатке материалов сайта гиперссылка на sevastianov.ru обязательна.




Яндекс цитирования