Sidebar

24
Ср, фев

Сибирская эпопея

VIII. Севастьянов Никита Борисович (02.02.1924 - 07.10.1993)

В Ярцево к матери Никиту отвозили, надо полагать, Бредихины, поскольку надпись «Ярцево. Лето 1939 г.» есть на фотографии, где на большой собачьей будке у деревянного дома сидит сестра Надя с собакой и неизвестной девочкой.

В наше время до Ярцево добираются так: от Красноярска до Енисейска на автобусе, а от Енисейска до Ярцево на скоростном теплоходе. Ну, а тогда Севастьяновы и Бредихины добирались, видимо, на только что построенном в 1938 году теплоходе «Иосиф Сталин», фотография которого на енисейской пристани есть в никитином альбоме. А возможно, на теплоходе «Спартак», чье фото на Енисее тоже есть в том альбоме. Вообще, ярцевские фотографии есть как в альбоме матери, так и в альбоме сына, но все сделаны не ранее 1939 гг., стало быть снимал Никита.

Село Ярцево было основано казаками, былыми соратниками Ермака, в 1605 году на высоком яру (по одной из версий, отсюда и название) в среднем течении реки Енисей между двумя крупными левыми притоками реками Кас и Сым. Кругом в тайге проживало немало староверов-кержаков в своих потаенных скитах, до которых без проводника не добраться. Перед революцией сюда ссылали революционеров. Таисия, конечно, выбрала Ярцево при распределении не случайно, а по принципу «дальше не сошлют», благо климат там здоровый. Сегодня в селе живет не так много народу, менее полутора тысяч душ, но есть участковая больница на 50 коек и поликлиника. А тогда больница была деревянная двухэтажная. На ее фоне мы видим каких-то детей, среди них Никита, с весьма недовольной миной на лице.

Больница в Ярцево

Больница в Ярцево

Ярцево в разлив

Ярцево в разлив

Т.Д. Севастьянова на нартах, каюр. Ярцево. 1939 г.

Т.Д. Севастьянова на нартах, каюр. Ярцево. 1939 г.

Каюр из местных. Ярцево

Каюр из местных. Ярцево

Фотографии этого периода носят, в основном, экзотический характер: разлив Енисея весной (дома стоят в воде, а люди плавают вокруг на лодках надпись: «Новая Венеция»); каюр с оленьей упряжкой, одетый в меховую расшитую на манер северных народов одежду; пара фотографий с надписью «Енисейские ночи. 1939-1940». На одном из фото написано: «Ярцевские рожи. Июль 1940» (четверо ребят, Никита в том числе, заметно возмужавший). Наверное, это как раз те ребята, с которыми он смастерил парусную яхту, чтобы ходить по Енисею и рыбачить. А возможно, и в тайгу с ними ходил.

Ярцево местечко довольно глухое, оно послужило писателю Виктору Астафьеву прообразом поселка Чуш из «Царь-рыбы». Вот как он описывает село в уже послевоенные годы:

«С воздуха Чуш похож на все приенисейские селения, разбросанные в беспорядке, захламленные, безлесые, и если бы не колок тополей, когда-то и кем-то посаженных среди поселка, не узнал бы я его. Вокруг поселка и за речкой, в устье, разжульканном гусеницами, раскинулся, точнее сказать, присоседился к широкой поляне, заросшей курослепом, сурепкой и одуванчиками, чушанский аэродром с деревянным строением, нехитрым прибором да двумя рядками фонарей-столбиков. На аэродроме паслись коровы, телята, кони...

Вверх и вниз по реке поселок отделяли от луговин, полей, болот и озер две речки, одна из которых летом пересыхала, другая была подперта плотинкой на пожарный случай и сочилась зловонной жижей. В гнилой прудок сваливали корье, обрезь с лесопилки, дохлых собак, консервные банки, тряпье, бумагу весь хлам.

Никита Севастьянов с местными ребятами (стоит сзади). Ярцево. 1939 г.

Никита Севастьянов с местными ребятами (стоит сзади). Ярцево. 1939 г.

Никита Севастьянов с приятелями (первый слева). Ярцево. 1940 г.

Никита Севастьянов с приятелями (первый слева). Ярцево. 1940 г.

В центре поселка, возле тех самых тополей, которые прежде всего виделись хоть с парохода, хоть с самолета, была сколочена танцплощадка, под настилом которой, наполовину сорванным, клались курицы, и пьянчуги лазили на брюхе под танцплощадку, выкатывали оттуда яйца на закусь. В бурьяне, разросшемся в углах изломанной ограды, окаймлявшей территорию “парка”, курицы даже парили цыплят, а были когда-то здесь ворота, продавались билеты на танцплощадку, но ни в горсть, ни в сноп шло дело, никто на билеты не хотел тратиться: руша финансовые устои, парни перемахивали через ограду и перетаскивали за собой партнерш.

Танцы прекратились, обмерла музыка. Крашеные ворота со словами “Добро пожаловать!” кто-то утащил на дрова. Общественная жизнь пришла в упадок. Парк оккупировали козы, свиньи, куры, играли тут ребятишки в прятки; в поздний час под тополями можно было слышать игривые смешочки, страстные стенания.

Парк с тополями, с дедами-репейниками, с кое-где уцелевшими звеньями ограды, с кругляшом сиротливой танцплощадки, если смотреть с реки, от пристани, был вроде задника декорации. Слева, на возвышении яра горбилась тесовой крышей столовая, к которой примыкало здание с мачтой и пучком проводов, протянутых в просверленные дыры, пристанский пункт связи, огражденный табличкой: “Вход посторонним воспрещен”. Однако в комнате пункта связи, запыленной, продымленной, вечно околачивался вольный народ, отставший от теплохода или дожидающийся его, потому что дебаркадер на ночь запирался, шкипер со шкиперихой, блюдя порядок и чистоту, людей с него гнали под предлогом борьбы с бродяжничеством, и весь свет, кроме сигнальных фонарей, выключали, подпуская пассажиров к кассе, в камеру хранения и к весам за полчаса до прихода судов.

Справа, все на том же яру, над выемкой пересохшего ручья, на вытоптанном взлобке, похожем на могильный холм, насупленно темнело мрачное, свиньями подрытое помещение с закрытыми ставнями и замкнутыми на широкую железную полосу дверьми, так избитыми гвоздями, что можно было принять их за мишень, изрешеченную дробью, это магазин “Кедр”, самое загадочное помещение поселка Чуш. Оно чем-то напоминало закрытую церковь, сумрачную, холодную, глухую к мольбам людским. Однако свежо белеющие на двери объявления, прибитые крупными гвоздями, и мерцающий в щелях свет показывали, что заведение живо и дышит.

Но сколько радости, сколько бодрости чушанцам от динамика, установленного на крыше пристанского узла связи. Орет он дни и ночи, извещая о движении жизни в стране и по всем земным континентам, тревожит музыкой. Вечером меж “Кедром” и столовой прогуливается молодежь, томясь ожиданием пассажирского теплохода, лелея надежду, что с прибытием его что-нибудь случится, кто-нибудь приедет в гости, может, драка будет.».

Население Ярцева в книге Астафьева предстает как «пестрое», зараженное жаждой наживы, как «угрюмый и потаенный сброд», умеющий жить, «стало быть, урвать, заграбастать, унести в свою избу, в подвал, в потайную яму со льдом, которая есть почти в каждом чушанском дворе».

Астафьева всю жизнь терзала жгучая неугасимая мизантропия, возможно, не все в реальности было так уж совсем безотрадно. Хотя, судя по письмам отца жалобам отчаявшегося оптимиста и превращающегося в мизантропа гуманиста довоенное Ярцево не сильно отличалось от описанного Астафьевым поселка, схваченного недобрым, но наблюдательным писательским глазом. Чего стоят, к примеру, такие никитины характеристики окружающих ярцевских аборигенов:

«Наиболее скверно чувствуешь себя здесь из-за безлюдья. То-бишь, люди-то есть, да на свинский манер, с рыбьей кровью. Трудно найти человека, особенно из учащегося народа, который бы думал, а не прозябал, у!, сукины дети! Кино здесь есть скверное, у радио одно достоинство в любой момент выключить можно, книги имеются в огромном количестве макулатура и халтура, да еще библиотекарша дура 24 удовольствия. Житьишко малина!» (21.06.39).

Или: «Знакомых у меня здесь куча, друзей нет, кроме малышей (я с маленькими хорошо лажу). Относительно здешних ребят можно написать целые тома, да уж скулить не хочется в письменной форме тебе уж надоело верно в каждом письме собачиньку слышать бедную, на луну воющую. Но все-таки придется; литературой народ здесь брезгует (за исключением какой-нибудь ультрагероики): в того же Байрона мне сыр завертывали. Учитель знает литературу и любит ее в порядке общественной обязанности и желания кушать, хотя ругает громогласно тупость учеников. Учителя здесь по большей части или очень староили новоиспеченные и посему ерунда ужасная» (29.11.39).

Или: «Я вчера встречал Новый год, причем в поэтической обстановке: с псом под-мышкой, с чемоданом, набитым масками моего производства и ослиными штанами с хвостом и заплатами на себе. В этом дурацком костюме застала меня полночь на берегу Енисея. Чорт дери, какая лирика! Я стоял на 10 метровом бугре а la Наполеон, и северное сияние светило на меня очень умилительно! Но я ругался, потрясая ад: было 43°. Я смотался с маскарада школьного, где, за редким исключением, все видели вдвое больше народа чем было и вчетверо больше вещей [т.е. были пьяны. А.С.]. Я обозлился. и ушел как был, в костюме осла из “Бременских музыкантов”, которых я перевел с English'a, переделал на пьеску и поставил со здешними “Мельпоменами”. Пришел домой уже в Новом году и завалился назло абсолютно всем спать, даже не сочинив никакой философии, приличной новому году.

. О моих здешних знакомых я писал уже тебе чрезвычайно симпатичные индюки и кокетливые свиньи (я это от доброты сердечной не говорю ласковее)» (01.01.40).

Или: «Жалуешься на жеребячий вечер. Господи! Ну и народ же москвичи! Какого еще рожна надо? Птичьего молока? Я уж на пьяных ребятишек жаловаться перестал, а ты говоришь сидели, как столбы. Бога, бога благодари, что хоть не харкали друг другу в рожи.» (19.06.40).

Или: «Ты пишешь, Аня, что увлекаешься с Ваней литературой вещью для меня близкой и родной. А я читаю, облизываю губы и скулю в жилетку. Что здесь мечтать о литературе, о кружке, о людях, интересующихся ею, когда сам наш почтенный литератор хандру от подагры отличить не может. (На заданный вопрос что такое хандра когда мы читали “Евгения”, он ответил, что это “болезнь, вроде подагры”. Пришлось поспорить, он рассердился.) Язви их, как здесь говорят. У меня внутри вот что делается (поясняю: революция), когда вижу тупые рожи здешних арапов. Я из гуманиста превращаюсь в мизантропа (у меня есть наклонности к тому и поводы). Представь себе, как я изменился, по тому факту, что я чуть не убил парня, когда он сказал: “Пушкин-де скучно писал, кому он теперь нужен”. Господи Иисусе!» (29.03.40).

В первую же учебную осень Никита пишет Ане: «Итак: 1) Познал истину: там хорошо, где нас нет. 2) Имею приятную возможность ругать всех дураками в душе и погонять их официально (я предучкома должность средняя между дворником и завучем). 3) Имею еще большее удовольствие: могу на себе наблюдать превращение современного человека в троглодита» (без даты).

Судя по всему вышеизложенному, переезд матери и сына Севастьяновых в Сибирь превратился для Никиты в подлинную добровольную ссылку, со всеми сопутствующими особенностями. Он делится с далекой и близкой Аней своей тоской, своими опасениями: «Вероятно, здесь мне быть еще год. Это долго и много для меня, еще такой год, глупый, тоскливый, убивающий лучшее. Потому что без людей не проживешь, Гарольд выдумка Байрона, который сам не был Гарольдом полностью. А жить с людьми такими, как здесь, значит стать такими же как они, без мыслей, без чувств, жить растительно, есть, пить и пошлеть. Я знаю, оттуда это кажется психопатией, а здесь я это уже перечувствовал и язви все на свете» (29.03.40).

Юноша, однако, не складывал руки и не позволял себе тонуть в трясине деградации: «Я от скуки на все руки и сейчас болтаюсь по всевозможным здешним репетициям. Убийственно: я и Бодаев из “Леса”, и Варлаам из “Б. Годунова”, и Городничий из “Ревизора” и еще несколько дряней, да еще и признанный штатный член разн. концертов; пугаю публику Зощенко, Чеховым, Катаевым, Гоголем и пр. Так что, как видишь, стараюсь вылезти из положения» (21.06.39). «Я здесь от скуки принимаюсь за всякое дело и убедился, что из меня, если драть хорошенько, что-нибудь может получиться. Я даже законно могу похвастать: насобачился лысые парики делать из старых чулков и лошадиных хвостов, бороды, усы и проч. театральный арсенал, который употребил для своей роли Варлаама из сцены “Годунова”» (там же).

1 мая в Туруханске. Ок. 1940 гг.

1 мая в Туруханске. Ок. 1940 гг.

Мало того: «Как это ни чудно звучит, но я купил себе мандолину, вспомнил вы<нрзб.> ноты и теперь терзаю домашних. Это единственное у меня развлечение, и поэтому извинительно. Иногда рисую для успокоения здешние пейзажи, неописуемые словами».

Кроме театральных, музыкальных и художественных опытов, Никита участвует в олимпиадах и увлеченно практикует стихосложение, но об этом чуть ниже, поскольку поначалу, еще в шоке от перемены образа жизни, «я “поэтику” свою почти забросил: мне для нее нужны или большие радости, или большие огорчения, а у меня здесь все серо и покрыто жиром отъевшейся свиньи. Правда изредка и от серости приходит настроение и тогда я пишу глубоко филозопские вещи, но почти все раздираю на растопку самовара, и уж конечно никому не читаю. У меня, как видишь, хворь пуще твоего эндокардита размягчение мозга и воспаление философского бугорка (авось, не соврал; может и такой есть)» (29.11.39).

«Кроме того, выполняю свою старую мечту: строю парусную яхту. Мы ее с Ваней еще с 6-го класса задумали, будь он здесь, так мы бы уж катались, а со здешними копаюсь с самых экзаменов. Таким образом, целый день околачиваюсь по разным местам и хандрить не имею времени» (19.06.40).

Как видим, Никита из всех сил сопротивлялся новой для него, отупляющей и разлагающей среде, не оставляя ей малейшего шанса.

Однако к духовным развлечениям юного московского интеллектуала, попавшего в сибирскую глушь, скоро добавились и иные, ранее неведомые. Именно живя в Ярцево, как я понимаю, а потом уж и в Туруханске, Никита охотился на глухарей, тетеревов и рябчиков, таскал из таежных речек хариуса, а из Енисея стерлядь, осетра и тайменя, наблюдал, как на перекатах в тайге ловит рыбу медведь (вот как раз насчет местной природы у Астафьева все расписано великолепно, стоит прочесть, но цитировать крохи бессмысленно). В эту экзотику столичный мальчонка втянулся сразу: «Лето провел здесь один; конечно, никаких мест Пушкинских или еще к.-л. нет, зато был в местах, где никто не был, а это тоже имеет свою романтическую сторону. Научился стрелять из двустволки, я привык к ней быстро, но мои очки сначала оказывались на лбу после выстрела, но теперь они тоже привыкли и лежат смирно» (там же; позднее, уже в Туруханске он «купил себе по дешевке (25 р.) второе ружьецо (правда, древнее, им, наверное, еще Карл Великий пользовался)»).

Вот яркая зарисовка той поры: «Несмотря на все неприятности стараюсь их заполнить приятностями. Иногда мне кажется странным: отчего на таких чудесных местах такие серые люди? Места здесь просто великолепные, и, если бы пару настоящих товарищей, отсюда можно перевернуть мир. Река гигант, напротив Енисейский кряж, озера, тайга, дичь, рыба буквально все. Недавно ездили на 3-х суточную экскурсию по речке в глубь гор. Места изумительные, совершенно нетронутые. Правда, дорога страшно тяжелая: 1 сутки шли бичевой и шестом на лодке, зато потом нас вынесло за 29 минут. Пешком по тайге и скалам идешь 7-10 км в день. Ни в одном учебнике, ни в одном журнале, ни на одной фотографии не видал я такой тайги. Просто фантастично» (19.06.40).

К этому же времени, по-видимому, относится и рискованный эпизод, о котором он рассказывал мне. Однажды морозной зимней ночью к ним постучались кержаки. Беда, дескать, доктор: баба у них в скиту рожает, роды идут не так, как надо, поехали спасать. Быстро оделись оба, мать и сын, сели в сани, поехали в глухую тайгу в непроглядную темень и даль. Долго ли, коротко ли, одним кержакам ведомым путем доехали, однако, вовремя. Удалось спасти и роженицу, и ребенка. Кержаки при этом все, к чему прикасались руки чужаков-безбожников ткани, тряпки, посуду, бросали в печь как что-то нечистое. Когда роды благополучно окончились, их отвезли тем же путем обратно, поставили в сенях два мешка кедровых орехов гонорар и уехали. О том, что было бы, кабы роды кончились неблагополучно, даже думать не хочется. Кержаки народ суровый. Приходили в село только либо за порохом и дробью, пулями, солью, либо артелью на заработки. Держались и ели отдельно, денег в руки не брали, расплачивались с ними товарами. Однажды молодой парнишка по окончании работ выпил с местными ребятами. Его нашли потом в тайге, привязанным к дереву и насмерть заеденного гнусом. Так что Таисия Дмитриевна рисковала не на шутку. Счастье, что все обошлось.

В Ярцево доктор Таисия Севастьянова проработала два года, о чем свидетельствует довольно необычный артефакт, сохранившийся в семье. На небольшой узкой вытянутой холщовой скатерке или настольной «дорожке» вышиты цветными нитками по краю орнаменты и бордюры, а в овальном продолговатом среднике в центре надпись: «Ярцево. 1938 1940». Вокруг нее разными цветами подписи, надо полагать, сотрудников, всего 59 фамилий (если я не обсчитался), в том числе бледнорозовым: «Т. Севастьянова». Что это за памятный подарок, почему или за что достался он именно бабке Тае? Если это, как следует думать, сувенир от ярцевской больницы, то надо сказать, что немалый персонал единодушно отнесся к своей заведующей Таисии Дмитриевне с удивительным теплом и уважением, даря ей эту памятную скатерку при расставании1. Чтобы сделать такую вещь, надо потрудиться немалое время. Значит, решение о дальнейшем переезде было принято заранее, и все об этом знали. Как видно, в Ярцеве жили не только угрюмые хапуги, которых разглядел Астафьев, и серые пьянчужки, подмеченные Севастьяновым-младшим.

* * *

Я не знаю, в связи с чем и почему мать и сын Севастьяновы покинули Ярцево и отправились еще дальше, в еще гораздо более глухой Ново-Туруханск, намного ниже по течению Енисея и севернее почти на 800 км, но это произошло именно в 1940 году. Таисия вновь получила там должность заведующей районной больницей. Так что, проходив в восьмой класс в Ярцево и вступив там в комсомол 24 ноября 1939 г., девятый и десятый классы моему отцу пришлось доучиваться опять на новом месте, в Туруханске.

О туруханской жизни говорят немногие фото за март-май 1941 года: «Айсберги» (Никита сидит на снежной горе), оленья упряжка, а также странный персонаж «Дрона-Драпатена», он же Иван Разумов: физиономия молодая, но на редкость, как говорится, протокольная, дикая. И еще пара фотографий связана с добрейшей Полиной Осиповной, у которой мои бабка с отцом жили, и которая им помогала вести хозяйство. Я, маленький, видел ее, когда она приезжала в Москву в квартиру на улице Горького году в 1958, проведать полюбившегося ей Никитку2. С ее именем у меня ассоциируются папины рассказы о сибирских пельменях и шанежках. Кстати, на одном из фото юный Никита играет для нее на мандолине; увы впоследствии он к этому инструменту не возвращался, хотя слух имел хороший, и мы порой пели русские песни с ним и с мамой на два-три голоса. Есть еще фотография, где Никита стоит зимой на фоне деревянного дома.

Достойна внимания также фотография первомайской (!) демонстрации жителей Туруханска, утопающей в бескрайних снегах. Глядя на нее, сразу понимаешь, насколько это суровый край3, куда все российские власти ссылали политкаторжан. Но, как видно, наученная жизнью Таисия сделала осознанный спасительный выбор. Выбор этот, однако, не слишком пришелся по вкусу ее сыну, о чем позволяет судить такой стишок, написанный при окончательном расставании с данной географической примечательностью 8 августа 1942 года (в сокращении):

<.>

Знаю край не край романс.
И название деревни
Город Ново-Туруханск.

Ни в железе, ни в соломе,
Так, ни два ни полтора,
Это, в частности, феномен,
А вообще из дыр дыра.

По названью только судя,
Не подумаешь о том,
Что сюда приедешь людью,
А воротишься ослом.

Но на штампах учреждений
(Есть такие и в тайге)
Перед именем селенья —
С точкой маленькое «г».

Смехом рот до дырки вспорот:
Это точное клеймо!
Может, это значит «город»,
Но скорее «эскимо»4.

Это место мне натерло
Шею на пять лет в аванс.
Надоел ты мне по горло,
Незабвенный Туруханск.

И слыша уже пароходный свисток,
Скажу на прощанье громко:
«Друзья! Я больше сюда не ездок
И не пущу потомков!».

Впрочем, это веселое стихотворение писалось в момент расставания с Сибирью, а первые впечатления были не столь добродушно-ироничны. В письме, обозначенном не без юмора «Туруханск, 27 декабря 1940 г. (Вывози, господи)» Никита пишет Ане, признаваясь в особом чувстве к удивительному краю и рассказывая заодно о местном житье-бытье:

«Ехал на пароходе почти без билета, т.е. в первом классе с билетом четвертого (разница в цене основательная 192 р. против 34). Посему в каюте только спал, а прочее время любовался природой на палубе. Смотреть было на что: такое редко даже пьяному снится. От Ярцева до Туруханска 880 км и 5 остановок. Места уже в самом Туруханске безобразно, бесстыже замечательные: сплошной Купер да Майн-Рид. Солнце всходит и заходит (и только; но не поднимается; видно его всего 3 ч). зато весной, говорят, заходит всего на 25 мин. и темноты не бывает: читай круглые сутки что хошь, хоть и мои даже письма. Енисей широкий около 7 км, Тунгуска 1,2 км. Тайга реже ярцевской, но все же великолепна.

Мне кажется, я очень полюбил Сибирь (но не сибиряков). И удивительно, почему в таких местах такие люди? Здешний народ ленив до безобразия, пьян до такой же степени (не только отцы, но и дети). Приезжий народ если глупый человек живет, как в малиннике, если умный спивается или глупеет, опускается, как правило.

По приезде на 2 день пошел в школу. В 9 кл 16 чел со мной, в 10 кл 6 чел. Ребята поразвязнее, побойчее ярцевских, но привлекательны мало.

Также развита пьянка, что меня вначале поражало, а теперь принято мною в порядке вещей.

Единственное спасение мое это то, что есть драмкружки, хотя они именно драма. Ставили “Лес” Островского, в коей играл я свою ярцевскую роль Бадаева и даже удостоился сопричислению к лику святых в местной убогой газетке. Потом ставили “Власть тьмы” Толстого, где я = Митрич, что также тиснула газетка. Сейчас готовлю 2 роли: 1) совсем не по моей комплекции Лука из “На дне”, дается скверно, перечитал вагон всяких рецензий и критики, в которых не поймешь, кто прав, кто виноват, плюнул и решил играть, как бог на душу положит, т.е. по своему умыслу.

2) роль Городничий из “Ревизора”, которого ставит школьный драмкружок. Этот симпатичней.

Окромя того, читаю Беранже на здешних концертах, Чехова по радио (здесь есть и таковое). Учителя скверные, хотя по учительской части многие довольно приличны, но трусы или сукины дети. Был у нас замечательный литератор, самоучка, знал и любил литературу горячо... Он приехал сюда год назад, спился. Силы он был необыкновенной, хоть сам мал и худ,

и это держало его. Зашел по ошибке в чужую квартиру к жене милиционера. Мильтон, подлец, воспылал гневом, сгреб пьяного в охапку было, да тот прижал его, что глаза на лоб выскочили. Дело кончилось печально: наряд милиции отвел учителя в суд, на утро он уже получил год тюрьмы “за дебош в квартире и оскорбление должностного лица во время исполнения последним своих обязанностей”.

Директор у “нас” орденоносец, но не пойму: то ли он глуп, то ли впал в детство, то ли просто безвольный и спокойный человек. Школой заправляет жена II секретаря райкома, и директор боится ее и “советуется с ней”. Если же приходишь к нему за чем, только разводит беспомощно руками. Наш учитель по военному делу дурак набитый и небитый, да вдобавок требователен. Говорит он очень интересно: взясть, поширение (поощрение), доржать (держать), если-ф, пирямида, ружжо, шост, и, что называется, etcetera. В 10 кл. он объяснял, например, слово ТОРБА как торф. Читали устав Внутр. службы РККА, где сказано: каждая лошадь имеет свою торбу и ест из нее. Так он перевел это более чем вольно: лошадей кормят торфом...».

Никита Севастьянов. Туруханск, ок. 1941 г.

Никита Севастьянов. Туруханск, ок. 1941 г.

В забытом богом Туруханске, как и в Ярцево, Никита не позволял себе опускаться, расслабляться, деградировать. Он, как и прежде, нагружает ум и душу всем, чем только можно, покупает книги, играет в школьной и городской самодеятельности и пишет стихи: «Музы-пузы у меня все те же, образчик их я уже посылал тебе, и ты, наверное, вдосталь посмеялась, что и требовалось доказать: хоть задом наперед да польза выйдет, для тебя, по крайности. Мы сейчас чешем по Некрасову, и литератор организует литерат. вечер. Я, кстати, написал кое-что, и даже осмелился показать литератору, довольно славному дядьке (самый, пожалуй, порядочный из учителей, хотя и пьет). Он долго хвалил, но читать на вечере не советовал: “Тебе, мол, попадет, и мне не уйти”, т.к. я довольно пессимистично сравниваю Некр. с нашими рифмоплетами».

Вот эти стихи, от которых отец не отказывался и в зрелые годы и даже читал их мне, мальчику, вслух:

Вопрос Николаю Алексеевичу Некрасову.

Я сегодня взялсЯ за перо,
Хоть давно не писал я ни слова.
У меня на душе не темно, а серо,
Это хуже затменья иного.

Взял твой томик коротких стихов:
Вот, чеканны, стоят предо мною;
Мало, скупо написано слов,
Много мыслей одна за другою.

И страданье, и мука, и вера
Вот чем жил ты, борец и поэт.
Знал ты в жизни и горя без меры,
Знал и радости ясной просвет.

Ты писал не для денег и славы:
Ты, поэт, ненавидел, любя.
Вопль дико орущей оравы
Вот была похвала для тебя.

Я на все с недоверьем московским
Озираюсь. Так дайте ж ответ:
Неужели у нас с Маяковским
Умер русский последний поэт?

Мне не хочется этому верить,
Но взгляните со мною сюда:
С кем из наших прикажете мерять
Ваше слово? Смешно, ерунда!..

Наши мямлят аж уши повисли.
Их читать это каторжный труд.
Нет ни слова живого, ни мысли:
Славословят и деньги гребут.

Да. От этой от лужи унылой,
Где поэты купают носы,
Ваша тень удрала б из могилы,
Развевая по ветру усы.

Ты пришел бы и нас растолкал бы,
Указавши на времени бег.
Про таких лишь, как ты, я сказал бы:
«Это гордо звучит человек!»

Февраль 1941 г. Туруханск

Примерно тогда же было написано и другое, тоже программное или, как теперь говорят, знаковое стихотворение отца «В.В. Маяковскому», также найденное среди писем этого отрезка времени. Оно написано как отклик на нападение гитлеровской Германии на рубежи СССР. Отразилось также, видимо, некое письмо от моей мамы с рассказом о дежурствах на московских крышах, ради предупреждения о зажигательных бомбах.

Товарищи! Счастье вещь относительная:
Это не то, что белье, постельное или носительное,
Это не так общепонятно и общеполезно,
Как, скажем, шляпа или гвоздь железный.

О счастье каждый по-своему мыслит:
Иной это счастье в рублях исчислит;
Тебе, например, это отрез на брюки,
Тебе щенок от породистой суки;

Ему вон, сидит! поощренье начальника,
А, может, покупка женой умывальника.
Кому-нибудь, может быть, это жена,
Кому вместо счастья перина нужна.

Счастьев таких, на разный манер,
Может придумать любой пионер.
Поймите, товарищи! Счастье не в этом!
Не в том быть или не быть (поэтом)?

Не в новых брюках, не в стопке водки,
Не в голове и даже хвосте селедки,
Не в том, чтоб питаться птичьим млеком,
Не в том, чтобы слыть должностным человеком!

Счастья, товарищи, не видишь часто,
Когда ежедневно ходишь в счастьи:
Ведь пальто надеваешь раз эдак за сто,
А спросят не помнишь, какой оно масти.

Зато, как пальто с тебя это спихнут,
Вот тут и почуешь: “Вора держи!”
Так не забудьте же этих минут:
Вор на твои залез рубежи.

За что человечья кровь дождится
Океаны морями ширя?
Это вам не “пожал-те бриться”
Бреет головы война вампирья.

Запомни, товарищ! Это не в тайне:
Если не хочешь на шею веревку,
Если не хочешь быть “Russishe Schweine
Стисни зубы, бери винтовку!

За что на московских крышах
Дежурят ночей многочасье
Московские девушки? Слышишь,
Товарищ? за счастье!

Хотя бы ты и жил, товарищ,
В любой располярной части
В жару украинских пожарищь
Твое от огня берегут счастье.

Верь! Гадов народ сбросит!
Мы отомстим за войну им.
Пусть каждый малец спросит:
“За что воюем?”

Ты знаешь, за что мы воюем:
За счастье врага приколите-ка!
За землю воюем родную
Вот наша политика!

Выкинь на время из мозга перину,
Думой одной ум просверли:
Это твою жгут Украину,
Твоего это счастья кусок сожгли!

Пусть слышит твой прИговор сфера планетова:
“Расстрел фашистской мерзостной касте,
Расстрел войне!” А после этого
Добудем право на жизнь и счастье!

Серьезные стихи, но автор не впадал по поводу них в высокий пафос и писал довольно самокритично: «Хоть музы-пузы меня еще не совсем покинули, но, верно, сошли с ума: пишут сплошную философию, образчик которой я прилагаю сюда (только не показывай и не рассказывай никому, а то все московские налимы и пескари со смеху подохнут и всплывут кверху брюхом). Большинство же написанного идет на утреннюю растопку печи вообще» (04.03.41). При этом поэзия, конечно же, оставалась для отца не только интеллектуальным упражнением и развлечением, но и формой общественного служения, недаром он писал в те же дни своей Ане:

... Но не могу подумать я без боли,
Что ты, Поэзия, бурьяном зарастешь,
Что в наш жестокий век сойдешь ты к жалкой роли
И нудно нам о счастьи запоешь!

А может быть в спокойном сытом счастьи —
Умрешь, ненужная в старинности своей!
Приди ж, Поэт, и страшной слова властью
За сердце мучь, не за уши людей!

Увлечение, и очень серьезное, поэзией не оставляло отца всю жизнь до последних дней. Впрочем, стихи стихами, а туруханская жизнь шла своим порядком. Разумеется, и на новом месте Севастьянов по обыкновению учился в школе с блеском, на одни пятерки5, и был сходу выбран комсоргом школы, окончив ее через два года в июне 1942 года круглым отличником.

В это время уже вовсю шла война. Таисия Севастьянова с самого начала подала заявление, чтобы ее направили врачом на фронт такова была ее натура, когда-то устремившая пятнадцатилетнюю девчонку на Германскую войну, а потом и на Гражданскую (кроме того, это был шанс зачеркнуть антисоветское прошлое, стереть клеймо вдовы расстрелянного «врага народа»). Ее мобилизовали уже в августе 1941 года, направив вначале в тыловой госпиталь. Никита остался в Туруханске один и должен был в течение года сам зарабатывать себе на пропитание. В частности тем, что рисовал портреты по фотографиям, неплохо набив руку в рисовальной технике. Полагаю, ему было очень одиноко и невесело вспоминать Москву и Ленинград, сидя в этих тоскливых ссыльных местах. Он, как мы убедились, не больно-то вписывался в сибирский контекст. К тому же, судя по письму Таисии родным, посланному в феврале 1942 года, он жаловался матери на перегруженность комсомольской и общественной работой. Об этом же писал и он сам в письме к Ане:

«О моих буднях: не помню времени, когда был бы я так заверчен делами. Моя mutter мобилизована в один из тыловых госпиталей. В школе я секретарь комсомольской организации, а это работа мелкая, иногда скучная, иногда интересная, но всегда нервная. Тысяча делов на день, ругань с награжденным за выслугу лет директором, вечерами всеобуч (я политрук во взводе малограмотных), ночами либо подвернувшаяся халтурка для поддержания своей неустойчивой подчас финансовой базы, либо занимаюсь с прошлогодним одноклассником, толковым парнюгой, который не смог учиться после мобилизации отца. Готовлю его к сдаче экстерном за 10 кл. Конечно, об любимом английском нечего и думать. За день мозги получают такой разгром, что варят и во время сна: на днях решил во сне сложную геометрическую задачу. Ты знаешь, Аня, это весело так крутиться и сознавать, что тебя хватает на все, что толк есть, что смысл этого вращения видишь ежедневно!»

Не помню, как и почему получилось, но в результате какого-то конфликта с местными властями мой папенька отколол номер: устроился помощником к местному золотарю ассенизатору. Разъезжал с ним по всему городку на телеге, везомой клячею, наполняя огромную бочку содержимым туруханских сортиров, которые все строились по принципу обычных выгребных ям. Комсорг школы и отличник учебы таким своеобразным манером решил выразить свой протест и вызов. Чему и кому я, к стыду своему, начисто запамятовал, помню только, что его уговаривали начальники не дурить и бросить это дело, а он с нарочитым эпатажем повторял: «У нас в стране всякий труд почетен!»6. Золотарь, вечно поддатенький, посмеивался над упрямым юнцом, выговаривая ему в профессиональных терминах: «Не быть тебе черпарем, так и помрешь на подхвате!». Отец всегда весело рассказывал этот эпизод своей биографии, козыряя молодым озорством.

Впрочем, до вершины золотарской карьеры («черпарь») ему и впрямь было не суждено добраться, поскольку конфликт как-то рассосался. В трудовой биографии отца его золотарство не отразилось, зато имеется нотариально заверенная 31 марта 1954 года копия удостоверения, выданного «тов. Севастьянову Н.Б. в том, что он работал в Туруханской школе ФЗО [фабрично-заводского обучения] № 13 в должности и.о. директора с 10/VII 1942 по 20/VIII 1942, уволился в связи с призывом в РККА. Месячный оклад содержания получал 650 рублей»7.

Итак, первая должность вчерашнего школьника, 18-летнего мальчишки директор школы. Недурное начало! Я уже писал, что отца просто невозможно было себе представить на неруководящий должности. Но чтобы так стартовать.

О себе тогдашнем своему главному конфиденту он накануне своего 18летия написал так: «И внешне и внутренне изменился я сильно. Не знаю, каким ты меня помнишь, но я другой, наверное, до неузнаваемости... Вот тебе пример моих изменений: я не любил Маяковского за его нарочитую грубость, а сейчас я из каждой строчки его вижу умную и горячую голову. Мне до боли жаль, что некому так жестоко обругать идиотов, каких здесь немало (видишь: “бытие определяет сознание”), да наверное не только здесь. Мне так сейчас по душе его мужественная ирония ко всякого рода неудачам, его уничтожающая издевка над дураками и подлецами. Другое изменение, за которое, каюсь, похвалить некому: курю, и вероятно для непривычного носа только после бани от меня несет махоркой “экспресс” или другим букетом. Одно, наверное осталось таким же: большой нос и длинные ноги» (01.02.42).

Впрочем, проработал он недолго, всего месяц. Отец мог легко избежать призыва в действующую армию, уклониться от фронта, поскольку у него уже тогда было не 100-процентное зрение, он носил очки и мог получить «белый билет». Отсидеться всю войну в богоспасаемом Туруханске. Но он стремился на войну вслед за матерью, мечтал попасть на передовую. А кроме того, как признался он мне в свое время, это был на тот момент единственный способ вырваться из осточертевшей сибирской глухомани и повидать мир. Он обманул врачей: вкладывал стекло от очков в ту руку, которой закрывал один глаз при тестировании, и читал буквы на плакате не открытым, а закрытым глазом, подглядывая между пальцами. На фронтовых фотографиях он всегда без очков, возможно, потому, что умудрился их сломать8. К концу войны зрение у него капитально испортится, станет проблемой.

Так он прошел медицинскую комиссию, был признан годным и отправился в Асиновское военное пехотное училище СибВО (Асино городок в Томской области, а тогда железнодорожная станция), куда прибыл в августе 1942 года. Уже оттуда он отчитывается:

«Ну, коротко о себе, хотя со мной за эти полгода натряслось столько приключений и метаморфоз, что моего запаса бумаги (весьма скудного) не хватит. Прежде всего, кончив школу, я запсиховал; г. Н-Туруханск мне надоел хуже горькой редьки, но я вместо того, чтобы утопиться, попал на должность директора ФЗО (что, ей-богу, ничуть не лучше, только куда веселее для современников). Наконец в конце августа пролез через все комиссии и распростился с Туруханском, чему рад был несказанно. После диких и неожиданных болтаний по железным дорогам, обокраденный на одной из станций, очутился здесь, в Асино, получил звание курсанта-минометчика и дыравистые штаны фасона галифе. Предположительный срок обучения полгода, выпускники лейтенанты, каковые кондиции не совсем в моих вкусах... Сейчас надеюсь на отчисление в часть: лучше воевать, пожалуй, хорошим рядовым, чем недоделанным лейтенантом» (14.11.42).

Не знаю почему, но в документах (наградных листах, в частности) значится, что отец в Рабоче-крестьянской Красной армии (РККА) с 08.1942 года, но при этом местом призыва обозначен не Туруханск, не Ярцево и не Асино, а «Красно-Пресненский РВК, Московская обл., г. Москва, Красно-Пресненский р-н». Возможно, формально он оставался прописан там же на Тверском бульваре, у тетки, и там же подлежал призыву. Перед тем, как покинуть Асино, он еще успел написать Ане Куликовой: «Едем по специальности минометчиками, хотя и без звания, чему я тоже весьма рад (если тебе это покажется странным, прими во внимание следующее соображение: честно говоря, смерти я не боюсь, но жить хочу и отнюдь не в военных чинах; мое желание быть всегда там, где я больше нужен; сейчас мое место в армии, после войны не могу быть бесполезным). Ну, и возможно, что проездом будем в Москве. Ты понимаешь, Аня, что это для меня значит?» (17.02.43).

Но в Москву в этот раз он так и не попадет, и следующее письмо будет написано уже с фронта.

Сибирская эпопея Никиты Севастьянова на этом закончилась. Насколько я знаю, он уже после войны еще один раз побывал в Туруханске, куда приезжал за оставленными там под присмотром Полины Осиповны вещами и документами. Мы с ним поговаривали, что хорошо бы съездить туда как-нибудь вдвоем, да так и не собрались.


1 Еще была в нашем доме тюбетейка, расшитая явно в том же стиле и, возможно, тою же рукой, я ее носил в детстве, но она потерялась. Отец в Ярцеве носил разные тюбетейки (две видны на фото 1939 года), так что вполне может быть, что и она происходила оттуда.2

2 Видимо, отец был к ней крайне привязан, поскольку П.О. не раз фигурирует в его письмах с фронта к сестре, Н.Е. Бредихиной; он даже обсуждал с нею, как бы перевезти П.О. из Туруханска в Москву, продав все оставшееся в далекой Сибири имущество. Переписывался он и с самой П.О.

3 Кстати, в наши дни среднегодовая температура там минус 6 по Цельсию, а зимой бывает до минус 57.

4 «Эскимо» популярный эвфемизм, под которым подразумевалась идиома «говно на палочке».

5 Сохранилась «Похвальная грамота», выданная «ученику 9-го класса Туруханской средней школы села Туруханска Туруханского р-на Красноярского края Севастьянову Никите за отличные успехи и примерное поведение» 18 июня 1941 г.

6 Уверен, что он еще и ссылался на своего любимого Маяковского: «Я, ассенизатор и водовоз, // Революцией мобилизованный и призванный.».

7 Автобиография от 15-20 июля 1965 г. гласит: «После окончания 7 класса в Москве я переехал в 1939 г. к матери в с. Ярцево Туруханского района Красноярского края, где закончил 8-ой класс школы. В 1940 г. в связи с переводом матери на должность зав. районной больницей мы переехали в Ново-Туруханск Красноярского края. В июле 1941 г. мать была мобилизована в ряды Советской Армии, в 1943 г. погибла на фронте при бомбежке госпиталя. В 1942 г. я закончил Туруханскую среднюю школу, в течение месяца по путевке РК ВЛКСМ работал в качестве и.о. директора школы ФЗО № 13 в г. НовоТуруханск, а в августе 1942 г. был призван в армию».

8 Письмо сестре от 28 января 1944 г.: «А очки-то я все-таки угробил: стекла целы, а оправу безнадежно искалечил». И от 19 февраля 1944 г.: «Очки (я кажется писал тебе) не выдержали фронтовой жизни и покончили с собой путем разделения на две несовместимые половинки». 29 мая 1944 г. он рапортует: «Достал я себе очки, даже две пары одну выдали в глазном кабинете, другие трофейные. Оказывается, что мне даже 3 диоптрия и то слабовато». Наконец, 13 июня, уже подумывая о демобилизации, он, похоже, решил пойти путем, обратным тому, каким попал на фронт: «Недавно ездил к глазнику в госпиталь за очками. Зрение мое паршивее, чем я ожидал: 0,1 N, кое-как вижу первую строчку. Но ввиду того, что с коррекцией 0,7, а я являюсь представителем военной интеллигенции (не просто солдат), то имею право не рассчитывать на глаза». В итоге демобилизовался по ранению.

Яндекс.Метрика