Sidebar

26
Пт, фев

Москва, новая жизнь. Выбор профессии и женитьба

VIII. Севастьянов Никита Борисович (02.02.1924 - 07.10.1993)

С окончанием воинской службы для отца закончился большой и очень трудный, на мой взгляд, период его жизни. Небогатое, но счастливое детство оборвалось, когда ему было всего семь лет, после чего протекли пятнадцать лет, наполненных лишениями, опасностями, потерями. Утрата отца, принудительная башкирская ссылка, расставание на годы с родной матерью, смерть растивших его деда с бабкой, жизнь на птичьих правах в другой, пусть и родственной, семье, крайняя бедность и отсутствие многого необходимого, добровольная ссылка в сибирскую дикую глушь и наконец война, фронт, гибель матери, полное сиротство, солдатская страда. Этот путь никак не назовешь легким и счастливым. Можно только удивляться тому, что отец вырос жизнерадостным и оптимистичным, любящим людей и высококультурным человеком, не имея для того благоприятных предпосылок. Но хорошая порода и суровая закалка сыграли в этом, как я понимаю, главную роль.

Я вообще больше всего люблю людей того поколения, преимущественно 1920-х годов рождения (родившиеся раньше прошли, в основном, мимо меня по естественной причине, а более поздние десятилетия производили уже совсем другой человеческий материал). Эпоха ставила перед ними настолько жесткие фильтры, что человек, прошедший через них с достоинством, приобретал особую очистку, особую пробу. Все они уже ушли в иной мир, но моя душа верна их памяти навсегда.

Возвращением с фронта в Москву было положено начало новой жизни моего отца, все прошлое должно было остаться в прошлом и в памяти. А новую жизнь следовало писать с чистого листа. Демобилизованному фронтовику предстояло создавать свою судьбу, идя навстречу неизвестности. Закаленный во всех отношениях, заслуживший, отвоевавший себе право на счастье, свободный и полный надежд, он встал на пороге своего будущего. Впереди ожидалось неведомое.

Севастьянов Н.Б. Медведь цивилизованный и демобилизованный. Бумага, карандаш. Ок. 1945 г.

Севастьянов Н.Б. Медведь цивилизованный и демобилизованный. Бумага, карандаш. Ок. 1945 г.

Потерявший родную мать в самом начале своего боевого пути, отец мой, все же, не был совсем одинок на фронте и во всем мире, ему было ради кого оставаться в живых, ради кого возвращаться в Москву, ради кого создавать будущее. Я здесь говорю не о любящих родственниках по линии Забугиных это как бы само собой, без них Севастьяновым вообще пришлось бы очень плохо. Но речь о другом. Дело в том, что после отъезда из Москвы в Сибирь и все последующие фронтовые годы он переписывался с моей мамой, которая ждала лишь его одного и игнорировала ухаживания даже весьма завидных по советским меркам женихов. Эта тонкая ниточка, натянувшаяся между московскими школьниками Никитой Севастьяновым и Аней Куликовой в 1936-1939 гг., не прерывалась1. Они оба держали ее крепко, несмотря на огромное расстояние, их разделявшее, и вообще вопреки всему.

Впервые после долгой разлуки они увиделись 2 октября 1943 года в Москве, куда отец приезжал на короткие побывки с курсов политсостава. Встречались у памятника Пушкину на улице Горького (с тех пор этот памятник стал для них символом, и на столе отца в Калининграде стояла маленькая гипсовая копия, крашенная под бронзу). Оказалось, что их чувство, возникшее еще на школьной скамье, выдержало проверку временем и только вспыхнуло с новой силой.

Один из таких приездов запомнился еще и тем, что Никите с Аней удалось попасть на концерт оркестра, исполнявшего 6-ю, «Патетическую», симфонию Чайковского. Это исполнение было памятно обоим потом всю жизнь, оно звучало у отца в ушах, когда он был на фронте..

Встреч юных человечков, чье начало жизни было так сурово обтесано войной, было всего две, после чего для отца вновь началась военная страда. Но они имели огромное значение и оставили неизгладимое впечатление на всю жизнь. В победном мае 1945 года он напишет маме об этом так: «Говорят, Анюшка, что время стирает остроту чувств, воспоминаний, меняет желания людей. Наверное, я не людь. Мне кажется, я помню каждую минуту, каждое слово 2-х вечеров: 2/Х и 17/XI 43 года. И вот уже 1,5 года каждый день я вспоминаю о них. Они как-то по-особому окрашивают мою жизнь, и так хочется не затемнить, не запачкать ничем эти воспоминания, где бы я ни был на офицерском ли вечере или в кругу солдат, на отдыхе или в сложной обстановке боя».

О чувствах, которые испытывал мой отец к моей матери той далекой осенью 1943 года, лучше всего говорит его стихотворение «Пятая осень», написанное 3 октября на перегоне Москва Суходрев. (Пятая потому что они ведь не виделись с лета 1939 года.) Вот оно:

Слезы осени пятой блестят на стекле.
Их четыре прошло все такие же внешне.
Сыплет желтым плакучей березы скелет,
И чернеет дыра опустевшей скворешни.

Время года по-своему каждое звучно:
Слышу зимнюю вьюгу я в песнях России,
А с весной, например, для меня неразлучны
Звуки светлые Моцарта, Глинки, Россини.

Енисейскими зорями, пасмурно-бурными,
На солдатском посту серым асинским вечером
Мне Чайковский с Шопеном звучали ноктюрнами
И тоска леденила безжалостным глетчером.

Я надеялся, часто не чувствуя смысла,
И надежды о каждую осень ломались.
И судебной повесткой к октябрьским числам
Появлялся холодный и горький анализ.

Что ж? Четырежды осень прошла над планетой;
Слышал смертных костей над собой погремушки.
Почему же я в пятую счастлив? Об этом
Знает лишь Александр Сергеевич Пушкин.

Пусть и ветер свистит, пусть серо на дворе,
Пусть на небе не встретишь ни просини,
Но апрельское солнце взошло в октябре
Для меня в этой пятой, рыдающей осени.

Я считаю это стихотворение очень честным свидетельством, не оставляющим сомнений: это была любовь, самая настоящая. Как человек, немало любивший и сам писавший стихи, я знаю, что такое подделать нельзя. Ну, а про письмо в стихах из осажденного Гольдапа и говорить нечего, оно само говорит за себя.

Первое признание отец, как можно понять, сделал при личной встрече еще тогда, осенью 1943 года. Прошел почти год, пока он решился повторить его и задать, наконец, любимой девушке главный вопрос. 26 августа 1944 года он написал ей:

«Анюшка, мне кажется, прошлой осенью мы решили с тобой один большой вопрос. Я не жалею, Анюшка, о том, что я пришел к такому решению. Но иногда передо мной становится вопрос Анюшка: имел ли я моральное право вызывать тебя на решение? Ты понимаешь, о чем я говорю? Не всегда я в этом убедился в жизни кончается все так хорошо, как в фильме “Жди меня”. Скажу прямо: что, Анюшка, если я не вернусь с фронта или вернусь поломанный? Не нужно закрывать на это глаза, Анюшка, это может быть. Не окажусь ли я пропросту негодяем, отнявшим лучшие твои годы?

Дальше. Пусть этого не будет. Кончится война. Я уйду из армии, чего бы это мне ни стоило, а стоить может это многого. Что могу дать я тебе, чем отблагодарить за трудные долгие годы ожидания? Это серьезный вопрос, Анюшка. Давай, будем реалистами. Продумай эти вопросы, Анюша. Для меня твои ответы будут значить очень-очень много, но я хочу знать их, какими бы они ни были. Не бойся обидеть или огорчить меня.

Тебе тяжело ответить, Анюшка? Ответь, крепко и серьезно подумав, и будет легче. А может быть ты уже ставила перед собой эти вопросы, и решение готово? Тогда только написать.

Ты пишешь, Анюша, о бывших десятиклассниках, что это “неудачники”. Я сейчас не понимаю этих людей, это просто от бессилия, от отсутствия твердой цели.

Мы, ведь, другие люди, Анюша, мы знаем, чего хотим.

Никогда не побоимся смотреть правде в глаза. Я люблю тебя Анюшка, ты это знаешь, но задавлю это чувство, если тебе оно может причинить горе».

В нашем архиве сохранился сбереженный матерью черновик ее ответа, который я хочу воспроизвести полностью, потому что он драматичен, вопервых, и судьбоносен, во-вторых. Карандашом, правка чернилами; написано, как можно полагать, 3 сентября:

«Добрый день, Ника! Отвечаю на все твои вопросы [зачеркнуто: по порядку] со всей серьезностью. [зачеркнуто: я не сержусь, конечно, что ты резко поставил их, жизнь еще более резко ставит их перед тобой.]

Да, мы большой вопрос разрешили прошлой осенью. [зачеркнуто: я рада, что решили его так. Ты был прав, поставив передо мной вопрос] Ты правильно сделал, что поставил его передо мной. Это внесло определенность [зачеркнуто: и уверенность] в наши отношения, которая помогает [зачеркнуто: сейчас] и тебе и мне.

[зачеркнуто: мне это помогает жить, поднимает голову. Я часто думаю, что я самая счастливая, потому что меня любишь ты.]

Если ты вернешься с фронта “поломанный”, я буду переживать это в такой же мере, в какой и ты [зачеркнуто: в какой это будет причинять тебе страдания и неприятности] чем легче примешь это ты, тем спокойнее буду я за тебя.

Что ты можешь дать мне после войны? Если ты будешь любить меня [зачеркнуто: мне больше ничего не надо], ты дашь мне так много, что мне больше ничего не надо.

Если нет (что очень возможно, т.к. ты не знаешь многих моих недостатков) ты мне так же прямо об этом скажешь, ведь правда?

Это будет несчастьем для меня, как бы потом не сложилась жизнь.

Вопрос о том, что ты можешь не вернуться с фронта, ты не имел права ставить. Мы же решили, что ты должен вернуться? Должен и вернешься, и больше слышать ни о чем не хочу. Ты будь совершенно в этом уверен и иначе мыслить просто не смей. [зачеркнуто: не мучай себя этими вопросами]

Ты отнимаешь у меня лучшие годы? Придет же такая мысль в голову! [зачеркнуто: дай Бог, что бы ты]

Ты (ведь в письмах я вижу тебя, твою суть [вариант чернилами: мало кто до плеча твоего достает]) даешь мне так много, что никто не мог бы дать мне и половины. Сознание, что меня любишь ты, помогает мне жить, поднимает мне голову, приносит мне столько радости. Я часто думаю, что не может быть никого счастливее меня. При всех случаях я могу быть только благодарна тебе. А уверены мы в лучшем, да? Давай лапы, будь здоров и не волнухайся. Аня.

[на 4 сторонке двустраничного письма набросок варианта]

Отвечать тебе на письмо мне совсем просто и легко [зачеркнуто: иначе было у Пушкина, когда мне трудно было разобраться в себе, и я боялась ошибиться]

Вопросы эти я ставила себе [зачеркнуто: быстро и легко ответила себе раньше, чем написала тебе] Другого ответа быть не может. Ты не мучай себя ими. Я написала то, что думаю. Пусть ни тени сомнений не останется у тебя.

[зачеркнуто: я самая счастливая из всех девушек на свете и благодарна за это тебе]

Аня.»

У отца, получившего, наконец, этот ответ, с души свалился огромный камень, и он на радостях отвечал сумбурно, но откровенно и вдохновенно:

«Анюшка, мой славный, хороший друг! Вот наконец пришло это письмо, которого я так долго ждал! Я и верил и боялся верить, что оно будет именно такое. Теперь я спокоен, Анюшка, мне так хорошо сегодня. Ты права, Анюшка, мы уверены только в лучшем. Пусть так и будет. Для меня нет сейчас худшего, я все перенесу легко и просто. А потом пускай потом будет трудно, но ведь самое трудное будет позади. Ну, а сил у нас хватит, головы и руки есть.

Я рад, Анюшка, что тебя не испугал мой вопрос, что он не показался тебе неожиданным. Я решил его поставить так прямо потому, что знаю, как это трудно ждать. Ведь мы всегда будет говорить прямо, Анюша?

Когда я получаю твое письмо, мне тоже кажется, что я вижу тебя, рядом, близко, как тогда, почти год назад. Скоро это будет снова, мой хороший друг. Об этом я всегда, всегда помню. Анюшка, ведь это похоже на сказку: столько лет! Ведь если бы я рассказал кому-нибудь нашу историю, меня назвали бы чудаком или выдумщиком. Здесь, на фронте поневоле все радости и горести становятся общими, но они ничего про меня не знают. Они не верят в это. Эх, дурни! Верно, Анюшка?» (12.09.44).

Итак, все решилось, хотя и заочно, зато со всей определенностью. Дело было за малым: дожить до конца войны, довоевать с честью и возвратиться домой. И на этом пути любовь была и опорой, и защитой и звездой, манящей в будущее. Недаром он писал ей 14 января 1945 года: «Ты помнишь тот вечер, когда у Пушкина я сказал тебе несколько слов, о которых так много и долго думал и которые никогда никому не говорил? Ты ответила мне, что о этих вещах не говорят. Я не жалею, что сказал эти слова. Каждая строчка твоих писем приносит мне столько радости, душевной силы. А мне с каждым днем все дороже и дороже мое чувство. Ты знаешь, Анюшка, я внимательно присматриваюсь к жизни и чувствам моих здешних товарищей. Как часто бывает больно за людей! Как часто я спрашиваю себя: чем же я лучше других, почему я могу любить и верить, и вера моя не обманывает меня, как других?».

Долгая разлука Никиты Севастьянова и Ани Куликовой кончилась, когда отец вернулся с фронта насовсем.

В 1945 году старшему лейтенанту запаса Никите Севастьянову исполнился всего лишь 21 год. Жил он поначалу все там же, в коммуналке на Тверском бульваре в комнате у тетки Нади и кузины. Без экзаменов как фронтовик был принят на физико-математический факультет МГУ, а свободное время старался проводить с Аней.

Моя мама в то время еще доучивалась в Московском государственном педагогическом институте иностранных языков имени Мориса Тореза и жила у приемных родителей на улице Горького д. 64, кв. 54. Квартира была по тем временам шикарной, площадью в 100 м2, с большой кухней, газом и телефоном. К тому времени приемный отец, незаурядный авиаконструктор С.А. Кочеригин уже не занимал былых высоких постов в самолетостроении, с 1942 года работал лишь главным редактором научно-технического издательства Бюро новой техники Наркомата авиационной промышленности, много переводил с четырех языков. Но в доме был достаток выше среднего, содержалась машина ЗИС с шофером, домработница, прачка. Хозяйство вела приемная мать Клавдия Ивановна, урожденная Куликова, приходившаяся родной младшей сестрой Аниному дедушке и теткой ее отцу. (Для меня она всегда была единственной бабушкой, очень доброй, любящей и любимой.) И вела идеально, зная в том большой толк с еще дореволюционных времен, поскольку была домоправительницей у богатейших купцов Сорокоумовских, Морозовых (брат ее был там шеф-поваром), Алексеевых. Так вкусно, как бабушка Клавдия, в моей жизни уж никто не готовил. Дом был полной чашей, блистал красотой антикварной мебели и посуды, в нем соблюдался старинный московский высокий тон.

Но этой чашей приемные родители Анечки не очень-то хотели делиться с нищим и бездомным сиротой, вчерашним фронтовиком, все имущество которого составляла прожженная у солдатского костра шинель, не имеющим ни образования, ни хорошей работы. Они знали Никиту со школы, ведь он несколько раз заходил проведывать заболевшую Аню. Он не раз уважительно передавал им привет во фронтовых письмах. Однако у них были совсем иные планы на семейное будущее приемной дочери, которую они по-своему очень любили, холили и желали ей добра. В женихи ей прочили Якова Колли, сына известного московского архитектора, чья квартира располагалась тремя этажами выше в том же подъезде. Колли известная в Москве старинная семья шотландского происхождения, очень культурная, с традициями, с положением в обществе, со связями (в родстве и дружбе с нею был, например, один из великих московских коллекционеров И.В. Качурин2, да и сам старший Колли, Николай Яковлевич, хорошо разбирался в искусстве и был не чужд собирательству). Колли с Кочеригиными дружили домами, и обе семьи мечтали соединить судьбы их детей. Кочеригины были людьми со сложной жизненной школой и вполне «старорежимными» представлениями о хорошем браке, которые могли выражаться фразой «она была порядочная женщина и он был человек со средствами». Колли под этот критерий в тот момент подходил, а Севастьянов нет.

К тому времени Анюта Куликова выросла в симпатичную внешне и богатую внутренним содержанием девушку, много читавшую, отлично знавшую английский язык и прошедшую хорошую частную школу игры на фортепиано и пения. Кочеригины, надо признать, ничего не жалели для ее здоровья, воспитания и образования. Овен и крыса по гороскопу, умная, предусмотрительная и способная, по-хорошему честолюбивая и работящая, остроумная и живая, с хорошим, твердым, но легким характером (правда, была вспыльчива, но и отходчива), преданная дому и вместе с тем не избалованная, изведавшая и сиротство (в шесть лет потеряла мать), вкусившая горький хлеб падчерицы, Анюта любила людей, была доброй и отзывчивой. Главными ее увлечениями, помимо языка, были литература и музыка. Словом, такую невесту с охотой принял бы любой, даже самый непростой московский дом.

Н.Б. Севастьянов. Декабрь 1945 г.

Н.Б. Севастьянов. Декабрь 1945 г.

Но она любила Никиту с двенадцати лет, чувство это было взаимным и выдержавшим испытание долгой разлукой и войной, и она не хотела никого другого.

Нашла коса на камень. Ведь Кочеригины трактовали ее выбор как несусветную житейскую глупость и чуть ли не преступное легкомыслие, да к тому же и как каприз и черную неблагодарность, они никак не хотели и не могли с ним смириться. А ее огорчало и оскорбляло их непонимание, нежелание считаться с ее чувством, ранила недооценка с их стороны любимого ею, выбранного ею (как оказалось, на всю жизнь) человека, полного необыкновенных достоинств.

Сохранилось небольшое послевоенное фото, помеченное декабрем 1945 года, на котором отец выглядит весьма браво, в гимнастерке с погонами старшего лейтенанта (на ней нашивка за ранение и следы от снятых трех орденов справа и новые орденские планки слева). Ликом посвежел, огладился, густые волосы расчесаны на прямой пробор, что идет его длинному лицу, на подбородке ямочка, в зубах щегольская трубочка, глаза умные.

На встречу Нового 1946 Года Клавдия Ивановна не разрешила пригласить Никиту в свой дом, поскольку-де по традиции они должны были встречать этот семейный праздник втроем, без посторонних. Ах, так?! Тогда моя мама уехала встречать Новый Год с Никитой к своей бабушке Ане («Бабане», маме мамы) на станцию «Пионерская», где та жила, и где их приняли со всем радушием. Ночью они пошли в заснеженный лес к елке и поздравили друг друга с праздником, после чего вернулись в теплый посадский дом. Этот мотив новогодней встречи в лесу отразился в рукотворной цветной поздравительной открытке, тщательно нарисованной отцом: там медведь и зайчик стоят у праздничной елки. Видимо, с тех пор папа часто звал маму «Лапчиком», а она его «Мишенькой».

Отношения Ани с родителями обострялись. Ясно было одно: в ту отдельную комнату просторной и красивой трехкомнатной квартиры на улице Горького, где жила Аня, Никите доступ закрыт. Его никогда не приняли бы добром ее приемные родители, а уж о прописке и мечтать было нечего. Но и в коммуналку к тете Наде, где жили еще он сам и его двоюродная сестра, Никита не мог привести будущую жену. (Помимо всего прочего, Бредихины не считали выбор Никиты удачным, считали, что Аня не пара ему, слишком проста, всегда относились к ней немного свысока.) Хорошо хоть и то, что Никиту не гнали из Москвы, видимо, прописка на Тверском бульваре сохранялась (кстати, по тому же адресу пришла и похоронка на Таисию Севастьянову), ибо не зря он числился призванным из Краснопресненского военкомата. Но всерьез любящие друг друга и хотевшие создать семью молодые люди оказались в ситуации, не имеющей простого решения. Надо было искать какой-то выход.

Прежде всего, Никите следовало думать о будущем, а значит поступать в какой-нибудь вуз.

Он слету поступил в МГУ на желанный физмат, но и тут его ждало жестокое испытание. Я не очень хорошо помню все обстоятельства темной истории с первым годом обучения отца. Но кое за что могу поручиться. Больше всего Никиту тогда увлекали физика и математика, он мечтал стать физиком-ядерщиком. И с блеском отучился до первой зимней сессии в январе 1946 года, которую сдал на отлично (помимо того, что он всегда любил и умел учиться, ему позарез необходима была повышенная стипендия). После чего его вызвали в деканат и объявили. об отчислении. Как?! Почему?! Потому, уважаемый студент, что выбранная Вами профессия связана с особой секретностью, а вы неоднократно бывали за границей в разных странах. Помилуйте, я же не просто так, своей волей, был в этих странах, а с действующей армией в ходе войны! Тем не менее. Решение принято. Извините.

Мечта рухнула, отец был просто уничтожен, убит морально. Такого он никак не ожидал. Чтобы он, прошагавший всю Европу советский солдат, проливавший кровь за Родину, трижды орденоносец, да еще и отличник учебы, мог быть отчислен из элитного вуза на этом самом основании такая иезуитская логика ни в какой голове не могла уложиться!

Разбитый, в отчаянии явился он к Ане. А та решила за его спиной навести справки у тетки Нади. Вот тогда-то та и проговорилась ей, что не все было ладно с Борисом Севастьяновым, и что, возможно, тень судьбы отца легла в этот день на сына, на Никиту, которого все родственники обманывали, уверяя, что отец умер во время эпидемии тифа. Просто «первый отдел» МГУ проморгал, не сразу докопался до этой подноготной. А история с его «пребыванием за границей» лишь предлог, которым воспользовались, прикрывая истинную причину отчисления. Впрочем, как я понимаю, ни в какие детали тетка Надя мою мать не посвящала, блюдя секретность, поскольку сама к тому времени была майором МГБ (хоть и медицинской службы).

Н.Д. Бредихина (урожденная Забугина) майор МГБ.

Н.Д. Бредихина (урожденная Забугина) майор МГБ.

Характерно, что еще в июне 1964 года отец писал в официальной анкете: «К судебной ответственности ни я, ни мои родственники не привлекались» видимо, «мать-мачеха» ему ничего так и не сказала, и никаких подробностей о судьбе отца он так и не знал3 вплоть до 1982 г., до случайной встречи с однокамерником отца.

О первой жестокой неудаче с вузом отец нигде никогда ни в каких документах не писал, и только рассказал мне устно. Но косвенным подтверждением служит тот факт, что на первый курс Мосрыбвтуза он был зачислен только в феврале 1946 года, когда зимняя сессия уже прошла4.

Что было делать? Мечта была разбита вдребезги, возврата к ней быть не могло, надо было выбирать себе иную, новую судьбу. Кстати, эта рана так и не зажила, и обида не прошла во всю жизнь.

Я в свое время интересовался, почему отец в конце концов остановился на судостроении, с чем связан был этот его выбор. Он объяснил. Дело в том, что в гуманитарии он идти категорически не хотел, считая, что порядочному человеку в этих интересных, но насквозь политизированных, заидеологизированных науках делать нечего. И что в его время можно иметь дело лишь с науками, в которых не надо (да и невозможно) врать в угоду той или иной общественной теории, то есть с точными или техническими. Где факт и цифра есть факт и цифра, не подлежащие никакой «идейной» интерпретации. Еще одно ограничение: он не хотел иметь дело с военной наукой, с оборонкой, с изготовлением оружия. Слишком сыт был войной и всем, что с нею связано. Да и близкое знакомство с офицерским корпусом не вдохновляло на военную карьеру. Вот с этих двух принципиальных позиций отец оглядел список московских вузов и обнаружил Мосрыбвтуз, где имелся судостроительный факультет. Вспомнилось, что сам происходит из поморов, поколениями ходивших в Белое, Баренцово моря за рыбой и морским зверем, что его дед и отец были моряками, что до войны он с мальчишками-сверстниками построил на Енисее баркас своими руками. И подумал, что быть судостроителем это хорошо, честно и полезно для людей. Так был решен его выбор на всю жизнь.

И еще он говорил мне, что видел свою высшую задачу в том, чтобы рыбаки не гибли в море, добывая для нас рыбу и разные другие полезные вещи. Возможно, тут сказалась память о дяде Георгии, погибшем на подорванном эсминце. Такая постановка вопроса очень соответствовала характеру отца в целом, амбициозному в хорошем смысле и заточенному на благо простых людей. Он, я уверен, вполне мог ею вдохновиться при выборе профессии.

Севастьянов Н.Б. Лесничий и столб. Бумага, карандаш.

Севастьянов Н.Б. Лесничий и столб. Бумага, карандаш.
Август 1946 г.

Севастьянов Н.Б. Автопортрет в поезде

Севастьянов Н.Б. Автопортрет в поезде.
Бумага, карандаш. Август 1946 г.

Итак, Никита Севастьянов подал документы в Мосрыбвтуз и был принят в феврале 1946 года.Так в этом году начался новый этап жизни моего отца, продлившийся так же, как и первый, двадцать два года.

Следовало подвести окончательную черту под прошлым, а значит побывать в Сибири, забрать там весь оставшийся семейный скарб и документы, закрыть навсегда эту страничку былой жизни5. Я почти ничего не знаю о том вояже отца, кроме того, что он съездил летом в 1946 году в Красноярск, куда, как можно понять, перебралась из Туруханска Полина Осиповна со всем скарбом. Об этом говорят карандашные рисунки, хранящие на себе его пояснительные надписи и даты6, а также письма к маме и своего рода дневничок, созданный в виде серии неотправленных почти ежедневных писем к ней же, начиная с прибытия в Красноярск 28 июля и до 10 августа (писано в поезде за день до возвращения в Москву). Особенно выразителен «Автопортрет в поезде», где Никита в общем вагоне спит сидя, обхватив здоровенный чемодан руками и ногами (имеет дату 9 августа 1946 г.; в качестве комментария к нему замечательные юмористические описания попутчиков и резюме: «Я, на чемодане, согнувшись в три погибели, пишу всю эту дребедень, т.к. очень хочется растянуться во весь рост и всхрапнуть немножко, а писание отвлекает меня и помогает коротать ночь. Но я все-таки попробую сейчас уснуть. Это безусловно должно быть возможно, т.к. у нас в купе всего-навсего 20 чел. считая с ребятами, а в соседнем 25 и все-таки там уже все спят».

Судя по одному из сибирских писем лета 1946 года, молодые люди напряженно искали решение жилищной проблемы и даже задумывались о строительстве дома («об одной архитектурной работе») в Подмосковье, видимо, под влиянием посещений Бабани на станции Пионерская. Думали, решали, «когда и где строить». Этот грандиозный план, требовавший немалых средств, так и не осуществился, а между тем, кто знает будь у Севастьяновых свой собственный дом под Москвой, вся их дальнейшая жизнь могла бы сложиться по-другому. Но мечта о своем доме так мечтою и осталась.

Надо было по одежке протягивать ножки, искать реальный вариант по средствам. А таким пока что могла стать только съемная жилплощадь. Значит, нужны были «лишние» деньги. Отец до середины лета 1946 года получал какие-то деньги по трем своим орденским книжкам, а затем повышенные стипендии, сперва «Калининскую», а с третьего курса «Сталинскую», единственную на весь вуз. Но этого все равно было слишком мало. И мама прекрасно понимала, что пока живет в роскошной родительской квартире, отец не сделает ей решительного предложения, поскольку ничего близкого по уровню предоставить ей не сможет. Время шло, проблема не решалась, молодые люди продолжали томиться порознь и биться в поисках выхода.

Севастьянов Н.Б. Сталинский стипендиат

Севастьянов Н.Б. Сталинский стипендиат

Наконец, мама осуществила умный ход: получив летом 1947 года диплом о высшем образовании, она сразу устроилась инокорреспондентом в замечательную и очень непростую организацию под названием «Международная книга». Стала получать зарплату, обрела некоторую независимость, после чего с одним чемоданчиком в руке ушла из родительского дома и сняла комнату. Уравняв себя в положении с Никитой и сняв все препятствия для семейной жизни с любимым человеком, она перешла Рубикон и сожгла за собой мосты.

Впрочем, в принципе все решилось еще той весной: 10 апреля 1947 года Аня Куликова официально вышла за отца замуж, переменив фамилию на Севастьянову. Юридически брак моих родителей был заключен именно тогда. Но фактически, со слов матери (и это подтверждается письмами отца с Дальнего Востока 1948-1949 гг.), он состоялся только через три месяца, 8 июля 1947 года, когда молодым удалось снять на лето дом в деревне и остаться, наконец, вполне вдвоем. Поскольку с момента возвращения отца с фронта в ноябре 1945 г. до июля 1947 г. прошло более полутора лет воздержания и платонических отношений, можно только поразиться, насколько то были целомудренные времена. Просто чудеса, совершенно в наше время невозможные и невероятные!

Я не очень хорошо представляю себе отца в роли молодого супруга, главы семейства. Он и на моей памяти не был, так сказать, прирожденным семьянином, семья никогда не была главным делом его жизни. Думаю, роль мужа и отца давалась ему непросто.

С одной стороны, у него за плечами уже был огромный и тяжелый житейский опыт, он повидал и пережил в свои двадцать один год столько, что дай бог (или не дай бог) каждому, прекрасно мог разбираться и в людях, и в ситуациях.

С другой стороны, существовала огромная и очень важная область человеческого бытия, в которой у него вовсе не было никакого опыта: это как раз семейная жизнь. Все, что составляет ее суть, было безжалостно вычеркнуто из его обихода или гнездилось в обрывках детской памяти, но прочной прививки не имело. По сути, он с семи лет вел жизнь сироты, жил в людях, хоть порой и не чужих по крови, но без отца, а фактически и без матери, которую видел урывками. Его представления о том, что такое семья, какой она должна быть, были весьма приблизительны и идеальны.

Немаловажно, что точно так же «землей незнаемой» были для него и отношения с женщинами. У него не было любовниц и вообще женщин до женитьбы, эту половину рода человеческого он знал разве что по книгам. Причем, судя по тому, что его любимыми прозаиками были отнюдь не Флобер с Мопассаном (их собраний сочинений в нашей библиотеке не было вообще), а русские Короленко и Чехов, представления его и тут должны были отличаться сугубым идеализмом7. Точно знаю, они оба, мать и отец, были в совершенно девственном состоянии, когда начали совместную жизнь. Но, как говорит Писание, «наготу матери твоей и отца твоего не открывай» и я умолкаю.

Отец всегда поражал (меня в том числе) каким-то ореолом строгой нравственной чистоты, хотя он и относился к прочим людям довольно снисходительно, не прощая только откровенной подлости, неважно, бытовой или политической. Он даже не употреблял вовсе никакой нецензурной лексики, не мог бы рассказать скабрезного стихотворения (творчество моих друзей поэтов-маньеристов неодобрительно именовал, по Маяковскому, «полупохабщиной»), неприличного анекдота. Я никогда не видел его не то что пьяным, но и крепко выпившим, не представляю, как он ухаживал бы за понравившейся ему дамой он был органически чужд легкомысленного поведения, хотя нравился женщинам. Он был женат трижды, но даже и это не было результатом легкомыслия, скорее ровно наоборот, и уж кем-кем, а бабником или просто женолюбцем его никто бы не назвал.

Темпераментный, даже горячий по природе, он был всегда крайне сдержан, чтобы не сказать скован, в проявлении чувств. В лучших (или худших?) традициях русской интеллигенции образца конца XIX века. Я не имею оснований, да и не считаю себя вправе судить о супружеской жизни моих родителей тех скитальческих лет, но думаю, что само по себе то обстоятельство, что завести детей они долго не могли себе позволить, сильно эту жизнь осложняло. Помимо всего прочего, следует иметь в виду, что врачи категорически не рекомендовали вообще иметь детей моей маме как перенесшей ревмокардит и страдавшей сильнейшими мигренями. Не в те ли годы и не по той ли, в частности, причине для отца главным приоритетом в жизни окончательно стала работа, его научное творчество? Как знать: ведь сублимация есть факт человеческой жизни, а не выдумка психоаналитиков...

Так или иначе, из этих трудных лет напряженной учебы и бытовой неустроенности отец вышел настоящим трудоголиком, каким его и запомнили все, с кем он встречался и сотрудничал.

Севастьянов Н.Б. Сталинский стипендиат. VI курс

Севастьянов Н.Б. Сталинский стипендиат. VI курс

янову Н.Б. стипендии имени М.И. Калинина8 с февраля того года. Но стипендию имени И.В. Сталина он все-таки получил уже с сентября 1947 года, на третьем курсе, поскольку, как говорится в характеристике, «проявил себя как дисциплинированный, с отличной успеваемостью студент»9. Стипендию эту он никому не уступал уже до конца учебы. Судить об этом позволяют две разные студенческие фотографии с подписями, стянутые с институтской доски почета. На первой из них папа еще без бороды и усов, в старой гимнастерке (без погон, конечно), на которой три ордена и нашивка за ранение; надпись: «Севостьянов Н.Б. Сталинский стипендиат»10. Здесь он явно немногим старше, чем в апреле 1945-го, да и гимнастерка та же, только орден прибавился. Гимнастерку, кстати, он очень любил и берег, и продолжал носить и после окончания вуза. На последней фотографии он уже с бородкой и темно-русыми усами, в суконной куртке на молнии, с красивым галстуком в крупную клетку (его я донашивал, начиная со старших классов в школе и далее, он и сейчас в шкафу висит), с орденской планкой над карманом с левой стороны. Надпись гласит: «Севостьянов Н.Б. Сталинский стипендиат. VI курс». Тогда же и в том же виде он снялся одновременно (но не вместе) с мамой, как видно на память, в связи с получением диплома, поскольку таких парных карточек в доме был не один комплект. Но известно, что шестой курс выпускной, следовательно это 1951 год, когда отец, по официальным данным, окончил вуз. Значит, первое фото мы должны датировать, самое позднее, 1948 годом, а второе 1951-м годом, и им с мамой тогда было по 27 лет. Они очень красивые молодой красотой расцвета и очень серьезные, наверное, такой уж был момент. У отца, пожалуй, легкая грустинка в задумчивых глазах.

Н.Б. Севастьянов. Ещё в гимнастерке. Ок. 1955 г.

Н.Б. Севастьянов. Ещё в гимнастерке. Ок. 1955 г.

Сохранилось трогательное поздравительное письмецо, написанное отцом матери на день рождения 28 марта 1950 года. Оно очень соответствует этой парной фотографии:

«Милая, родная моя жонка! Прости меня, но мне не хочется сегодня стихов, не хочется слов. Много лет мы уже знаем друг друга, и, наверное, все слова, даже самые ласковые, самые нежные, уже сказаны. Ну и пусть, потому что самое главное любовь наша не стареет с годами, а только становится старше, осознаннее, глубже. Что я могу подарить тебе, если я весь твой, если у меня нет ничего, что не принадлежало бы тебе. Я отдался тебе и не стал от этого беднее наоборот, я чувствую, что только в тебе я черпаю и силы, и упорство, и веру в будущее. Я не верю в иных богов, кроме человека, и самое святое в мире мать, жена, дочь. Ты стала для меня всем сразу и я счастлив, жизнь моя наполнена, и желания мои четки. Я спокоен спокойствием, взятым у тебя. Тебе не понятно это, тебе, вечно волнующейся и трепещущей. Но ты видела море: оно вечно в движении, на его поверхности вечно идет волна, то ласковая вечерняя, то штормовая. И лишь в глубине такое же вечное и незыблемое спокойствие. Окунись в эту глубину, и ты поймешь его, поймешь, что и в глубине тебя такая же незыблемость, но не темная, морская, а светлая, человеческая природная вера в добро, красоту. Этого не может видеть человек с поверхности. Я заглянул глубже, увидел это и полюбил тебя, я знаю это, на всю жизнь.

Будь счастлива, родная моя. 28/III-1950».

Возможно, к этому времени относится также милый стишок без даты, записанный отцом в т.н. «Тетради № 2» (условное название данное мной при разборе архива), соответствующей по времени тем ранним годам их семейного счастья:

Милая жонка, ландыш весенний,
Солнечный зайчик капризной мечты,
В жизни надежда, в горе спасенье
Ты, моя хрупкая, нежная, ты!

Силу дарящая, радость несущая,
Будь же ты счастлива новой весной.
Ты струйка ветра, о счастьи поющая,
Ласки и нежности образ земной.

Мать всю жизнь любила отца всем сердцем, никогда ни на йоту не изменяя своему чувству, он всегда был частью ее самой: и в той далекой послевоенной Москве и потом всегда и везде. И никакие проблемы бытового неустройства этого не колебали.

Между тем дела поправлялись. Никиту Севастьянова, столь заметного студента, окончившего Мосрыбвтуз с красным дипломом11, понятное дело, не могли не постараться сохранить в институте. Как он признается в автобиографии 1988 года, «поскольку во время учебы я подрабатывал в качестве расчетчика в проектном судостроительном бюро, кафедра теории корабля пригласила меня поступить в аспирантуру, предоставив одновременно возможность работать ассистентом на 0,5 ставки». В июне 1951 он сделался ассистентом, а в ноябре аспирантом, выбрав себе тему «Методика проектирования китобойных судов». Романтично!

Денег, однако, не хватало, плата за жилье давила на бюджет, молодым супругам приходилось обращаться и в комиссионку, и в ломбард. Семейной байкой стал рассказ о приемщике ломбарда, который в голос не диктовал, а прямо-таки декламировал по поводу отцовской одежки: «Тулуп мужской овчинный черный // На старой порванной подкладке!».

Проблема с жильем по-прежнему донимала, не позволяла нормально жить, вести хозяйство, заводить детей. В сохранившемся первом послевоенном папином паспорте (выдан 7 января 1946 г.) живого места не было от множества штампов о временной прописке, поскольку менять место жительства приходилось не раз12. Но жили они весело, счастливо, во взаимной любви и бережении. Иногда их пускала к себе младшая сестра маминого отца и племянница Клавдии Ивановны, тетя Нина, жившая в большой коммуналке в Хамовниках, недалеко от метро «Парк Культуры». Она была невысокого роста хорошенькой женщиной сорока с небольшим лет, не связанной браком и жившей в свое удовольствие, при этом очень доброй, любившей свою племянницу (а потом и меня) и пускавшей ее к себе пожить, например, на время длительных командировок отца, которому приходилось в 1948-1952 гг. ездить на практику на Дальний Восток исследовать китобойные промыслы.

Бытовые проблемы никому не добавляют оптимизма и жизнерадостности, дело известное. Но это, все же, не беда, а, скорее более или менее отвлекающий фон нашей жизни. Куда хуже, если начинает тревожить широкая неудовлетворенность происходящим, разочарование в окружающем мире, в ходе самой жизни. А моего отца, похоже, конфликт между первыми послевоенными ожиданиями и реальностью привел именно к этому.

Отец всегда был настроен на действие, на свершения, на, как говорится, активную жизненную позицию. Недаром всегда томился от вынужденного безделья, например, попадая в больницу, но даже там старался занять себя писанием стихов или сочинением статей и книг. Вообще, отцовские стихи не менее ценный источник для его биографии, чем письма, настолько точно они отражают его душевный настрой. Это своеобразная летопись, достойная доверия. Еще двадцатилетним, находясь в военном госпитале, он писал:

Мне не госпиталь надо, не сумрак палаты,
Не душевный покой, не домашний уют.
Может жизнь разлететься кусками солдата,
Только б не было глупо прожитых минут!

Мне Москва или фронт. Середины не надо.
Не хочу и не буду лишайником жить.
Ненавидеть без крика, любить без парада
В это надо всю душу, все силы вложить!

Человек я простой и сугубо реальный
И реальные средства люблю под рукой.
Залепить бы сейчас киселем госпитальным
В тех, кто выдумал этот «душевный покой».

Война в принципе соответствовала такому настрою, удовлетворяла жажде действия, свершений, подвига. Послевоенный московский modusvivendi оказался слишком резким контрастом с военным образом жизни. Другой ритм, другой тип людей и отношений вокруг, другие приоритеты, другое целеполагание у окружающих. В поэме «Возвращение», оконченной в 1946 году, отец передал свое недоумение, разочарование, свои сомнения. Он писал в ней о всемогущем блате, о засилии бюрократов, он уподобил Москву Тишинскому рынку, где «все продается и все покупается», он выставил на обозрение людей, для которых калечащие душу обстоятельства быта, среды, карьеры оказались губительнее фронта:

Я дважды ранен и раз контужен;
Солдатская жизнь тяжела издревле.
Был обморожен и был простужен,
Но мне война обошлась дешевле.

Стихи отца самое верное, неложное свидетельство его тогдашних настроений. В этом смысле он сам выделял в разговоре со мной стихотворение, написанное им в 1948 году на Дальнем Востоке, куда он попал на практику после окончания третьего курса. Этот стих аллегория, как бы описывающая состояние природы и людей после бури; для убедительности даже дана подробная подпись: «китобоец “Пурга” на рейде острова Итуруп (к/комбинат Найоко)». Но это все для отвода глаз, на деле речь идет о послевоенном состоянии советского общества, не оставляющем иллюзий.

Серое утро... Серый туман
Тяжко ложится на серые воды.
Серость проклятая. Гнусный обман!
Только вчера бушевал океан,

Только вчера бушевала природа.
Словно споткнулась старушка-земля.
С грохотом вдребезги небо разбилось.
Волны взлетели до мачт корабля.

Судно не слушает больше руля.
Первая течь на борту появилась.
Боцман поднял по авралу людей
Яростью боя команда объята.

Время ли думать о смерти своей?
Ветер свистел в переплетах снастей,
Рвались, как нити, стальные канаты.

«Если хотите себя поберечь
Трусость забудьте, усталость запрячьте.
Эй, не зевайте, еще приналечь!»
Трое матросов заделали течь,

Юнги поставили парус на мачте.
Ветер наполнил его пузырем -

Выгнулась мачта и вздрогнуло судно:
Значит, сегодня от бури уйдем,
Значит, сегодня еще не умрем,
Значит, с отважными справиться трудно!

Комментировать великолепные стихи только портить. Но вчитываясь в эти строки, понимаешь, почему война вспоминалась отцу как скорее светлая, нежели темная полоса его жизни (это его любимая метафора: жизнь-де, как зебра, полосатая полоска белая, полоска черная). И понимаешь, чего не хватало ему в мирной жизни, как тому лермонтовскому «парусу», который, мятежный, просил бури. И далеко не случайной кажется отцовская перекличка с Лермонтовым, которую он затеял два года спустя, явно будучи еще во власти того же настроения, но уже сформулировавшим для себя новую жизненную установку, выражающую всю его внутренню суть, его кредо:

НОКТЮРН

(вечерний бред)

Я хочу забвенья и покоя,
Я б хотел забыться и заснуть.

М. Лермонтов

Третий вечер темно. Третий вечер без света.
Третий вечер без дела, пустой и ненужный.
Через окна веранды врывается ветер
И доносится рокот ревущего моря.

Бьются листья кривого приморского дуба,
Бьются с ветром и, полные жизни зеленой,
Умирая, слетают с шумящего дуба;
Как упреки тяжелые, падают листья.

Третий вечер темно. Если с полного хода
Остановишь коня или птицу, иль сердце
Конь падет, разобьется крылатая птица,
Не на час навсегда успокоится сердце.

Прочь, непрошенный отдых, наводишь тоску ты!
Лучше ветер и белая ярость прибоя!
Мой покой далеко. До последней минуты
Не хочу ни забвенья, ни сна, ни покоя.

Вот так он и прожил жизнь, в точном соответствии с этими словами.

Но в те годы молодые, когда, казалось бы, только жить да радоваться полному сил человеку, чудом уцелевшему в войне, соединившемуся с любимой женщиной, обретающим интересную профессию и имеющим хорошие перспективы, он был неудовлетворен своим бытием и искал жизни иного накала. И этот накал для него все больше обретался в творчестве, в работе ведь иначе его обрести было негде.

Хотя... Пожалуй было бы ошибкой отнестись к отцовской поэзии как к чему-то третьестепенному. Нет, это не так, он буквально с детства привык укладывать свои заветные мысли и полюбившиеся образы в строгие формы классического стиха. Это была не прихоть, а глубокая внутренняя потребность. Он все время посредством стихосложения тренировал в себе способность ярко, образно выражаться, придавал этому очень большое значение. Не забывая при этом, что, как писал один из ценимых им поэтов: «Ты должен слово нужное найти, // А не его двоюродного брата!». Это необходимо было ему и как ученому, чтобы изощряя, оттачивая мысль, добиваться наибольшей точности и вместе с тем выразительности, незаурядности. Такое понимание дела он передал и мне, поощряя мое творчество, а сам при этом, в свою очередь, вспоминал стихотворные опыты своего отца Бориса (тот писал стихи тоже с юности и чуть ли не до самого дня расстрела). Отец, если перефразировать Станиславского, любил поэзию в себе и следил за поэтическими новостями, постоянно так и эдак расценивал современных поэтов.

А тогда, вернувшись с войны, он записался в литературный семинар (литкружок, литобъединение назовите, как хотите), который Илья Эренбург вел при Тимирязевской сельхозакадемии, как ни странно. Эренбург был матерейший литератор, счастливо уцелевший во всех российских бурях ХХ века, но имевший и большой международный литературный и политический опыт, умудренный непросто прожитой жизнью.

Отец как фронтовой политработник, конечно же, изучал с карандашом все его статьи военного времени, включая знаменитую «Убей немца!», читал и стихи мэтра, уважал его литературный талант и опыт. Выступал у него со стихами, делал доклад о современной литературе. В нем отец утверждал, что «стране Советов» (Маяковский) «нужен поэт, который был бы по плечу нашему времени. Нужен человек, выросший в наше время, сын своего века, знающий его, видящий не только вчерашнее и сегодняшнее, человек умный, знающий, волевой, человек большой любви и большого гнева». Он требовал: «Мы не прошли еще до конца. Дорога еще не стала ровной и свободной. До станции пока далеко. Рано еще жить прошлым. И тот, кто хочет идти вперед, обязан не глазеть на красивые пейзажи по сторонам, а видеть дорогу такой, как она есть; все, что стоит на ней, мешая движению, должно быть убрано, уничтожено, сметено»13.

Впрочем, в этом литкружке отец и для себя «просил бури», представив на обсуждение, в частности, свою скептическую поэму «Возвращение». Или вот такое стихотворение 1949 года:

Набат звучал томительно и грозно.
В огне пожара не было ночей.
Народ спешил, пока еще не поздно,
Тушить пожар и общий, и ничей.

И я, как все: не лучше и не хуже,
Не обошел пожара стороной,
Мы вместе жили в пламени и стуже,
И верил я, что жизни нет иной.

Огонь погас. И помнят все живые,
Как ночь пришла в гнетущей тишине.
И каждый знал, что в этой тьме впервые
Остался сам с собой наедине.

Не знаю уж, как реагировал Эренбург на такое творчество воспитанника. Честно говоря, совсем не видно в этих стихах дежурного советского оптимизма.

* * *

Камчатка, Сахалин, Курилы, Владивосток, Охотское море и Тихий океан. Отец провел там немало времени, гоняясь за китами и впервые обозначив для себя проблему остойчивости судов как главную тему жизни14. Не обошлось и без курьеза. Он все пытался выяснить, как, почему, при каких обстоятельствах происходят морские трагедии, переворачиваются в море суда, гибнут люди. Исследовал статистику, расспрашивал опытных людей. Ничего понять не удавалось. Пока, наконец, один старый капитан не дал ему простой совет: посмотри-ка ты, братец, на даты кораблекрушений. Он посмотрел: 2 мая, 8 ноября, 1 января, начало пасхальной недели. Стал ясен и понятен по крайней мере один, но едва ли не важнейший фактор катастроф: пьянство и похмельное состояние команды после главных народных праздников. Ну, понятно, такую статистику в научный отчет не очень-то вставишь...

Н.Б. Севастьянов в фуражке на китобое. Дальний Восток. Нач. 1950-х гг.

Н.Б. Севастьянов в фуражке на китобое. Дальний Восток. Нач. 1950-х гг.

Письма с Дальнего Востока писались отцом в 1948, 1949, 1950 (студенческая практика) и 1952 (аспирантура) годах. Они полны нежности, признаний, а также описаний быта и местных достопримечательностей. Вот, как он писал ей накануне их маленького двухлетнего юбилея: «Я не знаю почему, но мне кажется, что в этом году я особенно резко чувствую, что тебя нет рядом со мной. Что бы я ни делал, я думаю о тебе. Чем больше я сравниваю тебя с другими людьми, тем больше люблю тебя, вижу тебя все лучше, все богаче духовно и все чище. Жонка, нам с тобой по 25, мы уже взрослые люди с определенной биографией, и не след бы нам идеализировать жизнь, людей, друг друга, но ведь наша любовь и не идеализация, мы ведь прекрасно знаем недостатки друг друга, и все-таки я люблю тебя не только крепко и глубоко, но и горячо, как раньше» (05.07.49).

Дальневосточные командировки отнимали много времени: два, три месяца, а то и по-боле, причем летом, в пору маминых отпусков, когда ей так хотелось побыть, наконец, безраздельно с любимым человеком. Ей, как видно, нелегко давались эти ежегодные долгие и обидные разлуки, связанные с практикой отца-студента и заставлявшие ее страдать и бунтовать.

Н.Б. Севастьянов на китобое («Вижу кита!»). Август 1952 г.

Н.Б. Севастьянов на китобое («Вижу кита!»). Август 1952 г.

Н.Б. Севастьянов на китобое. Август 1952 г.

Н.Б. Севастьянов на китобое. Август 1952 г.

Вот уже когда работа начала вставать между ними, вынуждая отца писать такие строки: «Дет, ведь ты обещал мне быть разумной, спокойной мне ведь это так нужно» (11.07.50; да, ему это было нужно, но ей-то каково?), или такие: «Как ты, что ты, Лап мой родной, славный? Что твой отпуск? Кончается ли хандра? Дет, мне хочется застать тебя к осени здоровенной и бодрой, так хочется всегда чувствовать, что ты моя умная, надежная опорушка» (25.07.50). Она таковой опорой, несомненно, и была, но ведь любила-то его, а не китобойное судостроение! Любовь к нему не распространялось на Дело его жизни (кстати, китобойцами он потом и не занимался, и вообще этот промысел вскоре был запрещен). И ласковые письма отца нисколько не помогали от разлуки, не заменяли его живого, не вносили радость в мамину жизнь. А лишь усугубляли горечь, я думаю. Мало было всю войну ждать, так и теперь проводить отпуска в одиночестве15?

Отец писал в том же году: «Ужасно соскучился. Хочу быть с тобой, уехать с тобой к морю и лежать вот так вдвоем и слушать как шумит море. Зато фундамент под диплом закладывается, кажется, основательный, и хоть это радует меня немножко» (без даты). Какой характерный разрыв сознания! И каково было ей читать такое оправдание своих страданий! Должно быть, мама не всегда могла это выдерживать, и вот отец писал ей: «Держу твое письмо и радуюсь и горжусь за тебя и, хоть нет на мне вины, стыжусь за себя, за то, что невольно заставил написать тебя самое горькое из всех твоих писем. Дет, мне больше всего сейчас хочется взять тебя за руку и глядеть на тебя и просто молча и ласково загладить всю-всю обиду. И очень хочется узнать, что ее нет уже, да видно теперь до Москвы не узнаю» (11.09.50).

Но впереди была аспирантура, и новый отъезд, вернее, на этот раз отлет по маршруту с пересадками: Москва Казань Свердловск Омск Новосибирск Красноярск Иркутск Чита Хабаровск Владивосток. И новое горькое расставание: «Милый мой жон! Крепко-крепко тебя обнимаю, мой родной и вкусный Лапщик. Ты вчера был такой бедный, такой несчастный и такой славный даже не реванул. Мне тебя было видно, пока самолет не развернулся» (05.06.52). Вряд ли хорошие, «вкусные» слова могли подсластить эту горечь для матери. А отец был непоколебимо убежден: «Жон, милый, любимый, не брани Мишустину за то, что он одержимый, это очень бывает нужно, без этого не выйдет все правильно» (12.06.52). И вновь и вновь пытался убедить маму: «Я решил во что бы то ни стало кончить работу в этом году ехать на следующий год было бы слишком гнусно. Поэтому, жон, если я не появлюсь в конце августа, значит кукую где-нибудь на островах. Это, конечно, идиотство, что из-за месяца работы приходится тратить без особого смысла 4 месяца; но в нашем Министерстве такой порядок считается нормальным. Роднуль, не терзай ни себя, ни меня всякими сомнениями я такой же самый как и год и два и 3 и 4 назад.» (28-29.06.52); «К сроку вернуться вряд ли удастся, вот почему я злюсь. Но ведь глупо было бы, добравшись, наконец, с таким трудом до работы, бросить ее недоконченной, а на будущий год начинать все сызнова» (04.06.52).

Что ж, своя логика тут, бесспорно, была. Избрав путь, следовало его придерживаться, невзирая на издержки.

Стоила ли овчинка выделки? С точки зрения теории судостроения должно быть так. Ровным счетом ничего не понимаю я в отцовской науке, поэтому не могу судить о значении его диссертации. Что-то говорит надпись на фотокарточке из архива Забугиных, где рукой его дяди, Филадельфа Дмитриевича, о Никите Севастьянове написано в 1958 году так: «Новатор в деле создания специальных китобойных судов»16. Что ж, ничего удивительного, отца всегда отличал творческий подход к любому делу.

Кстати, весь клан Забугиных, за исключением Бредихиных, с самого начала принял Анюту как родную однажды и на всю жизнь, они были ей верными и лояльными друзьями всегда, даже в годы, когда она была с Никитой в разводе. И даже я еще помню, как меня маленького водили в Столовый переулок к «дедушке Филоде» в дом с палисадником, и там очень вкусно кормили (бабушка Инна была мастерица готовить, ее фирменным блюдом был поросенок с хреном и сметаной, а также всевозможные ныне забытые закуски и сладости). С Забугиными отца всегда связывали узы не только родственной любви, но и большого уважения. Дети Филадельфа, Петя и Галя, оба были фронтовиками, как и их погибшая от немецкой бомбы тетка Тая, причем Галя, фронтовой хирург, на ее счету 14 тысяч (!) операций. Они поистине были одной крови.

Н.Б. Севастьянов с Бабаней (А.К. Коростелевой). 1952.

Н.Б. Севастьянов с Бабаней (А.К. Коростелевой). 1952.

Со своей стороны, мама ввела отца в свой круг близкой родни. Не столько к Кочеригиным на улицу Горького, конечно, и не к кровному отцу с мачехой, сколько к тетке Нине и к своей любимой добрейшей бабушке Ане («Бабане») Коростелевой, родной матери ее рано умершей мамы. Там, в Калошином переулке на Арбате, их всегда ждала хорошая компания: тетка Вера (младшая дочь Бабани, сестра маминой мамы) и ее муж, Вадим Сергеевич Шумков, человек незаурядный. Как и мой отец, дядя Вадим был недобитый русский дворянин и фронтовик, проведший всю войну в пехоте. Работал он в скучной конторе инженером по вентиляции, для статуса и какого-никакого заработка, но интересен был не этим, разумеется. В детстве он получил хорошее образование с гувернером, но главное уроки фортепьянного мастерства и композиции ему давал еще до войны сам А.А. Оленин, заслуженный деятель искусств РСФСР, такой же недобитый представитель старинного дворянского рода. Вадим изумительно играл на пианино, легко импровизировал, сочинял романсы, пьесы. Вернувшись с фронта живой-здоровый (в пехоте выживали немногие), он обнаружил, что его инструмент был продан женой, что послужило поводом к разводу. Новый и превосходный инструмент они собрали своими руками сами вдвоем с другом, сыном Оленина Александром (Шуркой), известным на всю Москву настройщиком, обладателем абсолютного слуха. И большим мастером выпить, к чему он пристрастил и Вадима. Но ведь застолье в благородной компании, под интересный разговор и музыкальные импровизации это ли не украшение жизни, поистине? А тетя Вера, как, впрочем, и ее мама, великолепно готовила, особенно пироги и пирожки, расстегаи, кулебяки, кексы, куличи. А уж про рыбу, птицу и мясо и говорить нечего! Я был маленьким тогда, но и до сих пор помню, какая то была вкуснятина! Да, традиции настоящей русской кухни еще были живы в руках мастериц, и в каждом доме хозяйка гордилась особыми секретами. С заснеженного переулка мы поднимались к обитой старым драным дермантином двери и попадали в древний московский уютный деревянный дом к накрытому столу с крахмальной скатертью и красивой посудой.

Вера и Вадим создали свою семью после войны, начав жизнь с чистого листа. Первый брак у нее тоже ничем хорошим не кончился (муж не вернулся с войны), к тому же она потеряла в роддоме ребенка, а больше детей не имела. Была она в молодости настоящей красавицей. В своем талантливом и необыкновенном муже всегда души не чаяла, прощала все загулы. Но при гостях Вадим всегда держал себя в рамках и «гвоздем» застолья были не напитки, а рассказы участников, беседы, а на десерт музыкальная программа. Мама в те годы хорошо пела, однажды она даже выступала со сцены в программе Вадима, которую он подготовил для вступления в Союз композиторов. И вот такие вечера у Бабани нередко затягивались далеко за полночь. Помню и я, как маленьким мальчиком сидел на диване в милом мне обществе старого чучела лисы, разглядывая книжки с картинками и слушая, как дядя Вадим играет, а мама поет. Но дружба началась задолго до моего рождения. Отец тоже любил эту семью, продолжал дружить с Верой и Вадимом и после развода с мамой, всегда навещал их, бывая в Москве. Они относились к нему с огромным уважением, любили душой, считали человеком редким. Вадиму в начале 1960-х вырезали гортань (рак), он не мог больше петь и говорил с трудом сиплым шепотом, но играл по-прежнему божественно. Руки так и порхали над клавишами. Играл он и на семиструнной гитаре, и цыганочку я в 1968 году выучил именно по его варианту.

Севастьянов Н.Б. Проект поздравительной открытки на 1953 год

Севастьянов Н.Б. Проект поздравительной открытки на 1953 год.
Бумага, карандаш

В круг семейных знакомств входили пара маминых подруг по институту, а также и папины однокурсники. Отец с юности любил классическую музыку, мать водила его по лучшим московским концертам, хорошо ориентируясь в московской музыкальной жизни. Лето проводили в Подмосковье.

Тем временем жизнь не стояла на месте. Папе с мамой было уже под 30 лет. И они решили: будь что будет а надо родить ребеночка, ведь без детей семья неполноценна, да и возраст у мамы уже критический для первых родов. Иногда мне вспоминается в этой связи, что в марте 1953 года умер Сталин; не знаю, повлиял ли этот факт на решение отца. Он не очень-то жаловал вождя советского народа. Так или иначе, но в июле 1953 года, будучи на отдыхе с отцом на Балтийском море в Паланге (Литовская ССР), моя мама забеременела, а родить должна была в апреле.

Продолжать жизнь скитальцев было теперь больше невозможно. С новостями о предстоящей защите диссертации Никиты, о его карьере и о своей беременности, мама пошла к бабушке Клавдии и дедушке Сереже на улицу Горького, где была, как-никак, прописана и где за ней сохранялась ее 24-метровая комната на случай образумления и возвращения. Образумливаться она не собиралась, а вот возвращаться приходилось. Поняв ситуацию, бабушка вся густо покраснела, закрыла лицо руками и так сидела довольно долго. Но потом, взяв себя в руки, спокойно сказала: «Ну что ж, живите».

17 сентября 1953 г. в паспорте отца появился, наконец, штемпель с пропиской по ул. Горького. Мама была уже на третьем месяце. Как мои родители приехали, как шла «притирка», как протекали первые месяцы и годы совместной жизни, я не знаю и рассказать не могу, хотя детская память у меня чрезвычайно ранняя и цепкая: я помню, как меня клали на медицинские весы; как мама по ночам успокаивала меня, плачущего, ходила, укачивала, кормила грудью; как скользили тени машин по ночному потолку; как меня в коляске вывозили в лоджию досыпать с прогулки; помню, как делал первые шаги. Помнятся какие-то отдельные сцены с участием отца: как они трапезуют вечером при свечах за столом с Верой и Вадимом; как, сильно простудившись, отец отселился на раскладушку и проспал под шубами двое суток, встав потом здоровым; как я в ванной впервые увидел шрам на спине отца, напугался и расстроился; как отец наряжает огромную елку (потолки-то четырехметровые!), делает из картона и мишуры большую звезду; ну, и всякое такое, по мелочи. Но по общему моему впечатлению, присутствие отца в этой большой квартире было минимальным, она ассоциируется у меня совсем не с ним. И это, как я теперь понимаю, не случайно. Этот дом, родной для меня17, никогда не был и не мог быть, не мог восприниматься им как «свой дом», он приходил сюда, конечно, только в силу необходимости и, надо думать, тяготился этим, имея характер гордый и независимый.

Отец как член семьи стал полноправным участником и семейных традиционных праздников, и домашних концертов, в которых, помимо Вадима, я помню еще молодого тогда, а впоследствии выдающегося пианиста и педагога Олега Бошняковича. За столом собирались Куликовы (дедушка Шура с женой Диной, тетя Нина), Вера с Вадимом, старинный друг Кочеригина еще по Крыму инженер-оборонщик Марк, седой караим. Я отлично помню их всех зрительно, поскольку меня тоже сажали за стол на высоком специальном стульчике. Но все же сегодня, даже зная о присутствии и участии отца, я мысленно не вижу его ни за столом, ни в гостиной зале. Это о многом говорит.

Конечно, то оскорбительное и недоверчивое отношение, которое ему пришлось пережить, вернувшись с фронта, никогда больше не возникало, об этом не могло быть и речи. В глазах Кочеригиных он полностью реабилитировался и очень вырос: одно дело нищий и бездомный сирота-фронтовик и совсем другое талантливый, успешный ученый. В октябре 1954 году отец защитил диссертацию, получил статус, встал, можно сказать, на ноги, доказал свою состоятельность как ученый и как личность. Стал прилично зарабатывать, ведь тогда ученые еще считались элитой общества. В ноябре 1954 года он станет старшим преподавателем, в августе 1956 г. членом секции флота и рыбных портов Технического совета Минрыбпрома СССР, в 1957 году доцентом. Побывает и депутатом Тимирязевского райсовета Москвы в 1955-1957 гг. Надо иметь в виду, что Сергей Александрович сам рано осиротел, давал уроки, чтобы учиться самому и поднимать младшего брата, потом стал одним из первых русских летчиков-испытателей, потом трудом и талантом выбился в видные инженеры и т.д. Он был предан науке, обладал высочайшей культурой умственного труда, чтил математику и механику, поэтому не мог не проникнуться глубоким уважением к отцу хотя бы как инженер-самолетостроитель к инженеру-судостроителю, столь же увлеченному и продвинутому в своем деле. Словом, почвы для конфликта не оставалось, а мое рождение и вовсе растопило все льды, поскольку Кочеригины, никогда не имевшие своих детей, очень полюбили меня с того момента, когда я начал ходить и говорить.

Для отца мое рождение было очень радостным событием, он хотел ребенка тем более сына. Меня назвали Александром; мама уверяет, что в честь святого князя Александра Невского. Но Александры также у меня встречаются в роду по обеим линиям: папин дед, у которого он рос в детстве, мамин родной отец и дед. В общем, имя не чужое для всех и всех вполне устроило.

Я родился 11 апреля в Вербное воскресенье. Роды были нелегкие18, маму продержали неделю и выпустили как раз в Светлое Воскресенье, в ослепительный солнечный теплый весенний день. Отец, гордясь, сам нес меня на руках бережно, осторожно. Какой-то встречный мужичонка, поддатенький ради праздничка, глядел-глядел на нас троих, да и молвил отцу: «Не расплещи!».

Если бы мы могли знать свое будущее.


1 Отец писал маме с фронта: «Вот смотрю я на твою фотографию и думаю: как хорошо это, что есть у меня хотя и далеко-далеко, больше тысячи километров дорогой мне человек, который нашел меня сначала в Сибири, потом на фронте и которого я потом нашел в Москве» (9-10.02.45).

2 Очерк о нем, написанный для журнала «Наше наследие», принадлежит перу автора этих строк.

3 Анкета от 4 июня 1964 г. из семейного архива (черновик) . Там же написано: «Отец Севастьянов Борис Александрович... умер в 1931 году, место смерти мне неизвестно». Об аресте отца он узнал в том же году, но позже.

4 Интересно, что отец первоначально в анкетах писал, что стал студентом Мосрыбвтуза в феврале 1946 г., но с 1967 начал указывать, что стал студентом не с февраля, как писал ранее, а с января 1946 года. Забыл или не хотел лишних вопросов? В 1988 г. он, однако вновь указал в личном листке, что студентом стал с февраля. Не знаю, чем это объяснить.

5 Как явствует из отцовского письма сестре от 14 января 1944 г., Полина Осиповна выслала в Москву часть вещей из Туруханска (не знаю, что именно), и отец особенно беспокоился: «Интересно, Надюшка, что пришло в багаже? Здесь ли фотоальбомы? Приехал ли мой аттестат (о десятилетке)? Ведь я надеюсь крепко, что он мне пригодится в недалеком будущем». Так выясняется история фотоальбомов в семейном архиве. А аттестата я никогда не видел, возможно, он остался в архиве КТИРПХ.

6 «Рыбаки Красноярска» имеют дату июль 1946, «Затони» 31 июля, «I столб вид со II-го столба» без даты, но «Рассвет на “Столбах”» и «Лесничий на “Столбах”» датированы 4 августа 1946 год.

7 Посылая 23.07.49 г. маме с Дальнего Востока стихи, отец в предисловии отвечает на запрос мамы, что он думает по поводу «мопассановской теории одиночества». Это характерное для него признание: «Когда человек не может даже мысленно оторвать себя от другого, а настроение, даже мимолетное, легко передается от одного к другому, тогда говорить об одиночестве и непознаваемости может только Мопассан, т.е. человек, для которого любовь дорога к сумасшедшему дому или моральному опустошению (других категорий он, кажется, не признавал ни для своих героев, ни для себя)».

8 На весь институт давалась две Калининские и лишь одна Сталинская стипендии.

9 Характеристика была выдана 03.12.1947 г. дирекцией и партбюро Института в связи с необходимостью восстановления утраченной отцом во время обморока орденской книжки.

10 Нашу фамилию часто пишут в разных вариантах.

11 Диплом с отличием Б № 024662.

12 Адреса: Сивцев Вражек д. 44, кв. 6; ул Чайковского д. 6/15, кв. 40; Б. Божениновский пер. д. 4, кв. 9.

13 Текст доложен на семинаре И.Г. Эренбурга 17 марта 1947 г., хранится в семейном архиве.

14 В доме долгое время обретались китовый ус и клык кашалота.

15 В августе 1951 г. она, к примеру, невесело писала из латвийского санатория «Кемери» своей тетке Вере: ««Кормят неважно и маловато, даже мне... Никита вернется в конце августа начале сентября, а пока гоняется за китовыми хвостами. Пишет, что здоров, много работает и хорошо себя чувствует. Если бы он был в Москве, конечно я бы не осталась. Но что мне там одной делать?».

16 Судя по дате, это написано еще до нашего отъезда в Калининград, а значит действительно связано с «китобойным» периодом в научной карьере отца.

17 Во снах я вижу, как правило, только эту бабушкину квартиру, если снится объект «свой дом».

18 Больше детей у моих родителей не будет. Матери и меня-то запрещали рожать из-за перенесенного ревмокардита, она пряталась от врачей, а в роддоме вынуждена была дать подписку, что всю ответственность в случае чего берет на себя. Ну, а потом ей прямо заявили: попытаетесь еще родить оставите сына сиротой. И они не осмелились. И даже решились однажды на аборт.

Яндекс.Метрика