Sidebar

03
Ср, март

Долгая дорога домой

VIII. Севастьянов Никита Борисович (02.02.1924 - 07.10.1993)

Тем временем, отец, также, по-видимому, не веривший в возможность связать некогда столь ужасно разорванное, совершил поступок, еще больше затруднявший его возвращение в лоно семьи. Впрочем, об этом чуть ниже, а в 1974 году вопрос о возвращении свежего вдовца в наш дом явно еще не стоял на повестке дня, хотя неуклонное сближение с нами у него происходило. Процесс шел по обеим линиям, по моей и по материнской, притом вполне параллельно.

Что касается меня, то после моего «рокового» письма на Новый 1973 год наши контакты упростились, стали регулярными, но пока происходили тет-а-тет. Отец придавал нашей переписке большое значение, тщательно готовил черновики (некоторые сохранились). Мы оба хранили оригиналы полученных писем, мирных и дружеских.

В одном из моих сохранившихся писем (17.03.1975) есть весьма значимая фраза: «Буду ждать от тебя столь же подробного письма и изложения твоих забот и радостей. При всей нелюбви к переписке боюсь недопустимого отчуждения». Я понимал человеческую ценность отца и дорожил ею, нуждался в общении с ним, как и всю жизнь свою остро нуждался в общении с людьми высшего разбора, высшего человеческого достоинства. А он безусловно был из таких. Но вот только те несравненые нити кровной близости, которые он непоправимо оборвал в 1967-1969 гг., они до конца его жизни так и не срослись. Я очень любил и уважал его, но истинно сыновнего чувства (о, я хорошо помнил, что это такое!) в этом уже было мало. И даже когда он уходил от нас в другой мир, я переживал лишь скорбное бесчувствие но не сердечную потерю: ее я пережил еще тогда, в шестидесятые. И только спустя годы после его смерти мои подлинные чувства, очистившись, вновь вернулись ко мне и я горько плачу, когда пишу эти строки.

Итак, начиная с 1973 года наши отношения вошли в более-менее нормальную колею, мы охотно общались. Но при жизни Маргариты никаких попыток вступить в контакт с матерью отец не предпринимал. В январе 1973 года он запрашивал меня, как удобнее нам держать связь: «почтовотелеграфно, через Веру с Вадимом или еще как?», то есть вариант прихода в наш дом тогда еще даже не рассматривался.

Однако, как я убедился сравнительно недавно, обнаружив один документ, при первой же возможности отец попытался навести мосты и с моей мамой. Как видно, он и впрямь очень многое передумал и постиг за годы нашей разлуки, и тревоги его второй жены были вовсе не беспочвенны и не безумны. Ее обезображенное тело еще не успели найти в сестрорецком лесопарке, а отец, почувствовав новую свободу, по своей инициативе уже написал маме первое письмо с момента их разрыва, найдя для этого повод в ее пятидесятилетнем юбилее. Оно без даты, и конверт не сохранился, но контекст позволяет его датировать точно. В нем есть важные слова:

«Писать мне тебе и трудно, и легко. Почему трудно объяснять не надо, а легко потому, что хочется; потому что странным образом вопреки всему, что было между нами тяжелого, когда я вспоминаю всю нашу жизнь от начала до конца горечь, тяжесть, все недоброе уходят куда-то в осадок, а остается светлое. Оно-то и есть главное и за него тебе спасибо. Я хочу, чтобы ты знала это, потому что мне кажется, что и тебе не все равно, что осталось у нас после подведения итогов. <.>

Я не каюсь и не жалуюсь каждый из нас пожал, что посеял и хорошее, и горькое. Ты выстояла в конце концов, ты молодец. Мне еще предстоит очередной экзамен, перед которым я как-то странно спокоен, не потому, что жить надоело, а потому, что научился лучше, чем раньше умел, смотреть на себя со стороны».

Таким образом, произошло то, что еще три месяца тому назад казалось невозможным. Лед был сломан и, как могло бы кому-то показаться, ничто не мешало сторонам восстановить статус кво. Не тут-то было! Во-первых, о восстановлении брака Никиты и Ани сразу над свежей могилой Маргариты говорить было немыслимо, не по-человечески. Во-вторых, если впоследствии отец сказал маме правду, он казнил себя и считал, что ему не может быть прощения, он не смел даже заговаривать о чем-то подобном. Сегодня, зная все, что я знаю, я не очень верю в эту версию. На деле отцу понадобился еще не один год, чтобы во всем как следует разобраться, все понять, все и всех расставить по своим местам (да это, собственно, видно даже из цитированного письма, где он все еще пытается делить с нею вину за все произошедшее). Но отчасти такой мотив действительно мог иметь место, ведь отец не забыл попытку самоубийства мамы, а реальное самоубийство Маргариты вкупе со всеми сопровождающими его обстоятельствами, несомненно, помогло ему осознать во всей полноте, что мать тогда из-за него переживала. Пусть ее поступок был ложным, но толкнули ее на него чувства истинные, а виновником-то был он. Что же касается моей матери, она так ждала отца и так верила, что он вернется, что долгое время не позволяла себе ничего открыто «завлекающего», чтобы не насторожить, не спугнуть его. В-третьих, пока оба чрезмерно деликатничали и не решались сделать первый шаг, время шло, и в игру вступили люди не столь деликатного устройства.

* * *

Бывая почасту и подолгу в Ленинграде, отец сблизился вначале по работе, а там и дружески с Марьяной и Яковом Моисеевыми, еврейской семьей, которая также была дружна с вдовой одного профессора, Татьяной Николаевной Федяй. За годы знакомства все они составили, что называется, теплую компанию. Я не знаю наверняка, где проживал отец добрых два месяца до вселения в гостиницу «Советская» 31 декабря 1973 года и двадцать дней после выселения из нее 5 января 1974 года, но подозреваю, что у кого-то из этих друзей. С ними отец делился свежими треволнениями, облегчал свою душу, отогревался, у них зализывал раны. То же, вероятно, происходило и после удручающей процедуры опознания тела МВ и похорон, ведь он еще вплоть до 3 апреля находился в Ленинграде. В итоге эта питерская компания взяла над ним весьма плотное «шефство». Возник еще один его параллельный мир. Уж какую особую роль в этом процессе регенерации отца играла Т.Н.Ф., я гадать не хочу, но он посчитал (или его в этом убедили), что должен отблагодарить ее особым образом, женившись на ней.

Странный способ благодарности (о какой-то любви или, тем более, страсти, как в случае с МВ, там речи не шло), но ведь он искренне верил тогда, что с моей мамой у него сожжены мосты и дороги назад ему нет. А тут, как говорится, встретились два одиночества. Ни поведение Федяй, ни поведение отца, оставшегося в очередной раз без семьи и без женщины (как выразилась Маргарита, «не мог же он подходить на улице к другим»), не кажется мне странным, неестественным. В отличие от Маргариты, Федяй ни у кого ничего не крала; она просто взяла то, что плохо лежало, мне ее не в чем особо упрекнуть.

Странно другое: в те же самые 1974-1976 годы, когда ни шатко ни валко развивался его новый матримониальный проект, отец не мог душой оторваться от матери, пытался наладить с ней прочные отношения. Наученный уже горьким опытом, он не пытался объединять параллельные миры, но существовал одновременно в обоих.

В том марте 1974 года, когда отец написал маме свое первое после развода письмо, бабушки уже не было в живых, мама жила в ее двух смежных комнатах, а я с первой женой Лидой в отдельной, которую когда-то занимал он с женой и сыном. И отношения с мамой у нас в то время оставляли желать много-много лучшего. Я быстро рос и менялся, а она отказывалась понимать меня нового, сама в то же время жалуясь на непонимание. Обстановка в доме была накалена. Так получилось, что тема непросто взрослеющего сына стала для отца с матерью основной почвой общения, заслоняя то главное, ради чего им стоило бы общаться на самом деле. Я как бы оставался нейтральной и «извинительной» почвой для продолжения контактов и оба они не решались сойти с нее, о чем бы ни мечтали при этом про себя.

Через два месяца, 15 мая 1974 года, мама ответила ему своим первым после перерыва письмом, написанном притом по-английски1. В нем она жалуется на мой отрыв от нее, на утрату взаимопонимания, на перемены во мне якобы в связи с влиянием моей жены Лиды, замышляющей против нее зло. И в этой связи пишет, что никогда не была столь одинока, как теперь, и что охотно бы сбежала от этой атмосферы, было бы куда (тонкий намек, не получивший ни развития, ни ответа по существу). При этом благодарит отца за некую поддержку и заканчивает тем, что была бы рада встретиться с ним и поговорить. Все это значит, что к тому времени какие-то встречи и разговоры на мою тему у них уже были. То англоязычное письмо-жалоба осталось неотправленным и было позднее присоединено к письму от 3 июня 1974 года, также полностью посвященному нашим с нею сильно испортившимся отношениям.

Так, пользуясь сыновней проблематикой как предлогом для постоянного диалога, мои родители начали новый этап своей пожизненной связи, закрыв мрачную и трагическую страницу в своей книге жизни. И начался, так сказать, переходный период, черезчур, на мой взгляд, затянувшийся и вообще трудно объяснимый.

С одной стороны, отец и Федяй шаг за шагом продвигались к законному браку, который и был в итоге заключен в 1976 году. Что нашла Федяй в отце, я более-менее могу себе представить. Что он нашел в ней убей бог, не представлял и не представляю. Разве что своего рода епитимью за грехи, добровольно и безропотно на себя возложенную. Он был очень интересным мужчиной, статусным и хорошо обеспеченным, при желании он вполне мог бы найти себе куда более заманчивый во всех смыслах вариант.

С другой стороны, имеются неопровержимые свидетельства того, что мечтал-то он на самом деле все это время о матери.

Я уже отмечал, что первое, чем он озаботился, как только почуял, еще даже не зная наверняка, что Маргариты более нет в живых, это восстановление отношений путем присылки письма к материнскому пятидесятилетию. В дальнейшем, во время нередких командировок в Москву отец даже останавливался у нас порой на раскладушке как старый знакомый, вел с мамой долгие дружеские беседы за чайком. Ясно, что его всей душой тянуло к нам. Но, однако, о восстановлении былого речи все никак не заходило, языки обоих немели. Много лет спустя, отвечая на мамин вопрос, почему же он не вернулся к ней после гибели Маргариты, отец заверял ее: «Ну, я же понимал, что я натворил, понимал, что такое простить невозможно.». Конечно, он в очередной раз ошибся в матери, недооценил ее, но так было. Не решилась и мать после всего, что пережила, поверить в себя и предложить связать разорванное, казалось, навсегда. Она боялась «спугнуть» отца и только молилась, молилась о его возвращении.

Н.Б. Севастьянов. С Т.Н. Федяй. Ок. 1980 г.

Н.Б. Севастьянов. С Т.Н. Федяй. Ок. 1980 г.

Проделикатничали свою судьбу, одним словом. А между тем, отец, как я теперь понимаю, был на полшажочка от возвращения к нам еще тогда, и помешала этому, возможно, некая случайность, нелепая нестыковка. После его смерти я нашел среди его стихов одно странное и вместе с тем прозрачно откровенное стихотворение, датированное именно тем самым 1976 годом и написанное, надо полагать, до заключения третьего брака, которое произошло не ранее апреля этого года350. Вот оно:

Я к тебе опоздал.
За последним вагоном
Красный свет фонаря
от меня ускользал.
Я не знаю, каким повинуясь законам,
Для чего я сегодня пришел на вокзал.

Я к тебе опоздал.
На минуту всего лишь!
На минуту? На годы!
К чему болтовня?
Сам себя обмануть все равно не позволишь.
Этот поезд ушел. И ушел без меня.

Я к тебе опоздал.
Что казалось немалым
Обернулось бессмыслицей прожитых лет.
Вот теперь и мечусь, и ищу по вокзалам
Свой утраченный в юность обратный билет.

Совершенно очевидно, что стихотворение посвящено моей матери, той Ане Куликовой, к которой он ехал в 1945 году с войны, и никому другому тут невозможно допустить и тени сомнений, зная весь расклад тех лет. Вопрос только в том, лежит ли в основе сюжета реальный случай (мать ведь приезжала в Калининград, отец вполне мог, узнав об этом, ринуться проводить ее на поезд, объясниться и опоздал) или это поэтическая аллегория. Но трудно усомниться в одном: в раскаянии и отчаянии мужчины, написавшего эти строки в 1976 году.

Больше того, в новогоднем поздравительном письме, написанном 29 декабря 1976 года, отец свежеиспеченный супруг Татьяны Федяй! писал, однако, моей маме:

«Удивительной, например, кажется мне и наша история. Знаешь, я думаю, что наш 1947 год не был ошибкой. Ошибкой было то, что по своей ли глухоте, самонадеянности, максимализму или эгоизму мы так и не научились за двадцать лет по-настоящему щадить друг друга и прощать. Не сочти это за битье себя в грудь на площади видишь, я пишу “мы” и не тороплюсь раздавать индульгенции ни тебе, ни себе. Удивительно другое: после всего ужаса, который был потом, мы сумели придти к дружескому и доброму отношению. Ты для меня все равно осталась милым и родным человечком и останешься, наверное, уже навсегда, как бы ни сложилась жизнь дальше. Впрочем, кажется, у меня хватило ума понять это (и сказать тебе) еще тогда, в самый, казалось бы, неподходящий момент».

На мой взгляд, отец тут напоминает старателя, который, не освоив еще один участок, пытается застолбить и другой. Письмо явно не блещет глубиной осмысления произошедшего, показывает, что отец, конечно же, еще не дозрел до идеи восстановления семьи, хотя как бы страхует такую возможность на будущее. Испытывая к матери такие чувства, которые обнаруживаются и в стихах, и в письме, только что приведенных. И вдруг, одновременно, эта его безлюбая серая женитьба вроде как по обету или по контракту. А скорее, от сильнейшего стресса и безразличия к своей как бы все равно потерянной жизни, ведь «поезд ушел без меня». Я могу это предположить, поскольку сам в первый раз женился именно так. В моем случае была еще вполне нелепая надежда хоть кого-то сделать счастливым в этом мире, пусть даже лишая счастья себя. Мысль очень глупая (ни свое счастье на чужом несчастье, ни чужое на своем построить нельзя), но именно такие попытки нередко встречаются в жизни. Возможно, так было и у отца.

Я был крайне разочарован, что и говорить, новым браком отца, его выбором, хотя возразить было нечего. Да и что мне был этот отцовский поступок после всего уже пережитого мною? Он, как я полагал, ничего уже не менял в сложившейся жизни, не убавлял, не прибавлял «одной слезой река шумней»... Я только пожал плечами, узнав о новом отцовском браке: делай, что хочешь, «свободный человек». С Федяй ни я, ни мама никогда в жизни лично так и не встретились.

Честно говоря, я, как и все наши общие знакомые, считал невозможным восстановление нашей семьи и считал безумными материнские надежды на это. Каждый, кто был в курсе нашей истории, убеждал ее: «Ну, Аня, о чем ты говоришь? Там же уже новая семья, нормальный брак и все такое».

Однако, к счастью для нас, все было не совсем так. Серьезным препятствием для нормальной семейной жизни отца с Федяй были бытовые проблемы. Она ведь жила в Ленинграде, а он был всеми нитями жизни и работы связан с Калининградом. Да еще на попечении его оказалась младшая Набиканова (официально он не удочерял ее2, но ответственность свою не мог не сознавать). Ей в начале 1974 года было 19 лет, однако определить ее как взрослую, способную отвечать за себя, было бы преждевременно. Ее судьбой я особо не интересовался, но знал из письма отца, что через пять дней после похорон матери она сделала аборт от местного поэта Юрия Кочкурова, прославившегося в наших кругах стихотворением из одной строки: «Олени piano плыли по аллее». Думаю, однако, перспектива подобных осложнений жизни побуждала отца к разъезду.

9 сентября 1975 г. КТИ предоставил профессору Севастьянову Н.Б. небольшую двухкомнатную квартиру по адресу Старо-Прегольская набережная д. 10, кв. 10. И в 1976 году он оформил брак с Т.Н. Федяй, уже на законных основаниях предложив немолодой женщине (она входила в ту же возрастную группу) привычное содержание профессорской жены.

Однако, в отличие от моей мамы, новая жена отнюдь не собиралась расставаться с чудесным родным городом ради того, чтобы переехать в провинцию по месту работы мужа, несмотря на наличие отдельной квартиры. И вот о диво! отец, чего от него ни прежде, ни потом никак нельзя было ожидать, стал искать возможность перебраться в Питер, оставив за спиной созданную им за семнадцать лет громаду: творческий коллектив, кафедру, две лаборатории, опытовый бассейн, базу на Куршской косе, деканат, в конце концов. Я никогда не поверил бы в такое, если бы не наткнулся в его архиве на собственноручно написанный черновик письма следующего содержания (в сокращении):

«15 февраля 1976 г.

Многоуважаемый Георгий Андреевич!

Обращаюсь к Вам с неофициальной личной просьбой, суть которой ясна из дальнейшего.

Семейные обстоятельства заставляют меня серьезно обдумывать вопрос о переезде в Ленинград, хотя и нелегко будет оставить работу в Калининградском (бывш. Московском) институте рыбной промышленности, где я проработал 25 лет, из которых последние 16 заведывал кафедрой теории корабля и руководил отраслевой лабораторией гидромеханики промысловых судов.

Естественно, что кроме жилищной проблемы, которую я, по-видимому, смогу решить самостоятельно, передо мной стоит и вопрос о будущей работе.

Я был бы Вам очень признателен за краткий же неофициальный ответ, могу ли я быть в какой-то мере полезен Вашему институту <.>

С уважением

Севастьянов Н.Б.»

Адресат письма это, несомненно, Георгий Андреевич Фирсов (19131981) российский ученый в области гидромеханики, заместитель директора по научной работе ЦНИИ им. акад. А.Н. Крылова.

Я не могу утверждать, что письмо было отправлено, но сути дела это не меняет. Архивный документ серьезный свидетель, с ним не поспоришь. И меня не оставляет вопрос, неужели ради этой пожилой, заурядной и некрасивой, на мой вкус, женщины, в которую он даже не был влюблен, отец действительно мог сделать то, на что никогда не был готов пойти ради нас матери, меня, своих внуков? Я не нахожу этому объяснений кроме одного, но двуединого.

Н.Б. Севастьянов. Фото под будущий живописный портрет. 2 пол. 1970-х гг.

Н.Б. Севастьянов. Фото под будущий живописный портрет. 2 пол. 1970-х гг.

С одной стороны, Питер был городом его деда и отца, городом семьи Севастьяновых, городом Никитиного детства, ничем не омраченных воспоминаний. И городом моряков и корабелов с большой традицией. Это был не чужой для него город. Недаром еще в письме от 29 августа 1972 года отец трогательно напишет мне из Ленинграда: «Это тебе для родословной. В поисках своих корней нашел здесь дом, где жил дед и где прошло мое детство, нашел мостик через речку, который строил дед»...

С другой стороны, Калининград, видимо, стал сильно тяготить его в те годы как немой свидетель двойного крушения одного за другим обоих его семейных проектов. И ведь каждое крушение сопровождалось трагедией и попыткой самоубийства жены в первый раз, к счастью, неудачного, а во второй раз вполне успешного. Кто знает, какие монологи приходилось вести ему, одинокому, оставаясь в пустой квартире наедине с прошлым и совестью?

Не знаю, каков был (если был) ответ Фирсова, но уже 24 июля 1976 года отец написал мне в квитке перевода: «Уйти в Ленинград не удалось». Правду сказать, оно и к лучшему. По благой воле неба отец так и остался в Калининграде, а Татьяна Федяй в Ленинграде. Весьма значительную часть года они проводили врозь таким был этот странный брак. Но штампы в их паспортах стояли, а это не пустяк.

Год от года, однако, отец становился все ближе к нам и все дальше от Федяй. У меня с ним установились ровные отношения, без особых сантиментов, но вполне дружеские. Я останавливался у него на Старо-Прегольской, бывая в Калининграде (1976, 1977), он посещал нас в Москве. Я не попрекал его прошлым, которого забыть не мог, а он не особо пытался учить меня жить, просто радуясь встречам, общению. Вернуть мои былые чувства к нему было невозможно, к незаживающим ранам было больно прикасаться, вот мы и не касались, но надо было радоваться и тому, что есть и мы радовались.

Ситуация начала сдвигаться, уже когда я создал семью с Люсей (декабрь 1977), стал отцом один раз (1979), потом и другой (1980), поступил в аспирантуру. Отцу все это было крайне отрадно, он полюбил и зауважал Люсю, прилепился сердцем к Боречке с Настенькой. К моменту рождения внучки уже не только отец останавливался порой у нас в Москве, но и мать у него в Калининграде, о чем свидетельствуют бережно сохраненные матерью записочки 1977-1978 гг., а также совместно ими поданная поздравительная телеграмма. К этому времени относится и четверостишие, которое маминой рукой датировано августом 1980 г. (Настя родилась в июле):

Был холоден и безучастен,
Но маска сброшена моя,
Я был лишь праведно несчастен,
Теперь счастливо грешен я.

В чем отец усматривал свою «грешность», я, зная сложный и несовременный строй его души, сказать не берусь. Но думаю, что этот маленький стишок обозначает лишь некий внутренний рубеж, за который отец, наконец-то, нашел в себе силы перешагнуть. В нем самом его возвращение к нам и уход от третьего брака («изменой» это я назвать не могу) совершились. Но от слова до дела путь был еще не близок.

Севастьянов Н.Б. Портрет сына, А.Н. Севастьянова

Севастьянов Н.Б. Портрет сына, А.Н. Севастьянова.
Бумага, карандаш. 1977 г.

Тем временем, в 1978 году я развелся с Лидой. Не желая ничем омрачать свое счастье с Люсей, я пошел на такой размен своего родового гнезда на улице Горького, который устраивал, прежде всего, Лиду и маму. В итоге мы с мамой в августе 1979 года оказались в большой двухкомнатной квартире на улице Горького д.6, которую надлежало затем менять дальше. Свою комнату я там даже не обустраивал и вещи не разбирал, а сам жил у Люси и тещи в подмосковном Реутове. Мама осталась полной хозяйкой дома. И теперь отец, останавливаясь у нее в Москве, мог вести с ней любые беседы без помех и ограничений. Что он и делал.

Однако в итоге создалось довольно нелепое положение, как в шлягере 1950-х гг.: «Видно: любит здорово, // Но не говорит // Слова, без которого // Девушка грустит».Отец все еще пытался сидеть на двух стульях, жить в параллельных мирах, он не мычал и не телился, создавая тем самым довольно мучительную и даже не очень-то приличную, на мой взгляд, ситуацию для всех троих: для мамы, для Федяй (которая не могла не чувствовать его отдаления и не знать о его московских визитах) и для себя, конечно. Меня это начинало бесить. Шли годы, точнее уходили без толку, а моя мать все была в подвешенном состоянии. Да и я начинал сознавать оскорбительность положения и за себя, и за детей, которым скоро придется объяснять, почему дедушка живет не с бабушкой.

Я почувствовал, что пора вмешаться и взять дело в свои руки. Когда Люся забеременела третьим ребенком, я провел с отцом разговор в присущей мне и хорошо знакомой ему манере. Я сказал, что мне надоело смотреть, как мать мучается, и что я даю ему полгода, чтобы определиться, с кем он. После чего, если он не решится на восстановление семьи, внуков ему не больше видать. Отец объяснил мне, что для себя-то он выбор сделал, но боится резких движений, а у Федяй серьезные проблемы со здоровьем, и он не может оставить ее без помощи. На что я сказал, что нас не интересует его материальное состояние, и что он может предложить ей в компенсацию за развод необходимое содержание, если все дело в этом. Он заверил меня, что принципиально вопрос решен, курс взят, но нужно время, чтобы не испортить дело, чтобы не дай Бог! не омрачить свое возвращение к нам никакой новой трагедией. Мы договорились.

В материнских бумагах хранится записка отца от 3 февраля 1982 года (накануне ему исполнилось 58 лет, отмечалось событие, понятно, у мамы): «Лапонька, пожалуйста, поешь и поспи. Буду около 7». Это ласковое, любовное обращение было у них в ходу в наши счастливые времена.

Вскоре, солнечным ярким февральским днем 1982 года, зайдя к матери на улицу Горького, я узнал, от нее, счастливой, что недавно бывший у нее отец сделал ей признание и возвращается. Казалось бы, для меня это не должно было стать потрясением, ведь я сам готовил этот шаг. Но внезапно произошло неожиданное. Я разрыдался неукротимо, бурно, головокружительно. Рыдал на плече у матери и долго не мог да и не хотел успокоиться и взять себя в руки. Я совсем не владел собой. Как будто все слезы, накопившиеся с детских лет (а я ни разу не заплакал с двенадцатилетнего возраста, когда умерла моя морская свинка), разом прорвались при этом известии, подведшим черту под целой жизнью. Мне надо было их излить до конца. Так плакать мне ни до, ни после уже не доводилось, даже когда погиб мой старший любимый сын.

Наша семья воссоединилась де-факто, и лето 1982 года мы с детьми и беременной Люсей уже проводили вместе с бабушкой и дедушкой как одно целое, наконец-то. В письме матери (август того же года) отец написал так: «Господи, спасибо тебе за те 10 дней, которые были подарены нам этим летом. Они были, и от этого хочется жить».

Через год, к дню рождения моей мамы отец 27 марта написал и подарил ей знаменательные стихи, которые она любила и берегла потом, гордилась ими:

ВЕЩИЕ КОСМИЧЕСКИЕ СНЫ

Я все еще ночами маюсь,
Ко мне еще приходят сны:
Я ухожу и возвращаюсь
Из Туруханска и с войны.

Я был и в битых и в небитых,
Я близко был и был вдали.
Так ходят спутники Земли
На эллиптических орбитах.

Был плен. Недобрый был и добрый,
Не то. Не те. Не тот. Не та.
Аз погибоша аки обры.
Все было тлен и суета.

Бежал. Через чужие страны,
Через леса, через моря,
Во сне с тобою говоря,
Иду, зализывая раны,

От цели глаз не отрывая,
Надеясь, веря и любя.
Моя орбита круговая:
Вокруг тебя.

Такое признание, конечно, дорогого стоит. Но и досталось оно недешево.

Скоро сказка сказывается, дело делается нескоро. «Добрый плен» все же плен, из него надо было еще уметь выйти. Процесс занял не полгода, как я требовал, а все два с половиной, отец выжидал и готовил удобный момент. Но принципиально вопрос был решен, мать была счастлива, и я не очень наседал. Но и отец больше не колебался и не отступал, вел себя, как должно. На его 60-летнем юбилее в феврале 1984 года, справлявшемся в КТИРПХ очень торжественно, помпезно, семью Севастьяновых уже со всем почетом представляли мы, мама и я: как на официальной части так и на неофициальном продолжении на Куршской косе. Таким образом, наше триумфальное возвращение через 17 лет на свое законное место видели все, кто знал в городе отца и мать, был в курсе нашей истории, а это многие сотни людей. И мы чувствовали восхищенное внимание этих людей, воочию свидетельствовавших такой сказочный «хэппи энд» торжество правды. Думаю, моральное значение этого факта, его назидательный смысл оценили весьма многие, и это очень хорошо для всех.

Н.Б. Севастьянов. На праздновании 60-летия в КТИРПХ. 1984 г.

Н.Б. Севастьянов. На праздновании 60-летия в КТИРПХ. 1984 г.

Рубикон был перейден. Вскоре, 6 мая 1984 года, отец, наконец, направил Т.Н. Федяй мастерски мотивированное письмо, написанное в тоне, на мой взгляд, максимально щадящем и дружеском. В нем, умалчивая о главном, скрывая чувства, но подчеркивая необходимое, он объяснялся так (черновик в семейном архиве):

«Ясно понимаю, что пришло и для меня время принимать решение. Несовместимое не совмещается. Попытки сохранить если уже не “личную жизнь”, то хотя бы личную свободу, и в то же время издали оплачивать свои долги детям, не причиняя никому лишней боли, все это ни к чему хорошему ни для кого не привело и привести не может. Единственный способ поставить все на сколько-нибудь логичные места вернуться туда, откуда сам ушел 16 лет назад. Вернуться, будучи виноватым и перед ними, и перед тобой. Все во мне протестует против этой безоговорочной капитуляции. Но надо уметь проигрывать. Иллюзий у меня нет, не считая надежды передать мелким детям в наследство часть того единственно ценного, что у меня есть, умения снова вставать после разгрома. Но я хочу, чтобы ты знала: я охотно вычеркнул бы из своей жизни примерно половину; но те 10 лет, которые были нашими, сохраню».

Я не интересовался подробностями и условиями, на которых отец должен был получить спокойный развод с Федяй. Он, как и мы, был готов на все.

Надо признать, Т.Н. Федяй повела себя достойно. Ее прощальное письмо гласит (в сокращении): «Никитушка, ну, я кажется сделала все, что от меня зависело, чтобы 25 авг. ты смог в очередной раз воскликнуть “I am free”. Ну, будь счастлив. <.> Ну, а если не увидимся сообщи хотя бы результаты от 25 августа. Т.».

Официальная версия всей семейной жизни моего отца, которую он должен был представлять в различные инстанции, имеет очень мало общего с тем, что было на самом деле. Разве что только даты. Взять, к примеру его автобиографию от 23 декабря 1988 г., где своей собственной рукой он написал: «В 1947 г. вступил в брак с Севастьяновой (Куликовой) Анной Александровной. В 1968 году этот брак распался в связи с отъездом жены в Москву из-за долгой тяжелой болезни матери. Мои попытки создать новую семью не были удачными: брак с Набикановой Маргаритой Вячеславовной был сравнительно недолгим (1969-1973), т.к. в 1973 г. я овдовел. Брак с Федяй Татьяной Николаевной (1976-1984 г.) был расторгнут в связи с ее нежеланием переехать из Ленинграда в Калининград. Поэтому в 1985 г. (5 октября. А.С.) мной и Анной Александровной Севастьяновой был восстановлен наш первый брак».

Как все просто!

Из сопоставления источников следует, что 25 августа 1984 года отец получил развод и смог уже в начале следующего года вторично официально жениться на моей матери. Это, однако, не означало прекращения взятых им на себя материальных обязательств по отношению к разведенной супруге, о чем свидетельствует, в частности, ее краткое письмецо, отправленное из Ленинграда 4 апреля 1986 года (штемпель на конверте) с выразительным текстом: «Спасибо, деньги получила, если смогу использую по назначению, нет прокучу. Т. Федяй». Что ж, отец всегда был человеком долга. Мы с мамой и так были безмерно счастливы, что этот узел развязался без каких-либо трагических осложнений. Однако же, факт и то, что восемь лет со дня гибели Маргариты и до фактического возвращения отца были безвозвратно потеряны для нас с матерью, да и для всей нашей семьи; все эти годы мы вынужденно делили отца с чужим человеком, не всегда могли проводить с ним летние каникулы, праздники и т.д. Ошибки такого рода тянут за собой длинный шлейф и исправляются трудно.

Так окончился очень нелегкий этап в жизни отца и наступил новый. Смею думать, он был, в общем и целом спокойным и счастливым, в отличие от предыдущего, но длился, увы, не слишком долго. Вплоть до катастрофы 1991 года, унесшей, в конечном итоге, его жизнь.


1 Как я понимаю, мама «шифровалась» в связи с тем, что вместе с отцом в то время еще проживала Светлана Набиканова. Мама не хотела даже, чтобы та вообще знала о переписке, поэтому на конверте указала адрес не свой, а подруги.

2 Личный листок по учету кадров 9 апреля 1976 г.: «В 1973 г. овдовел. Детей от второго брака у меня нет». Как Светлана пережила смерть матери (она была на ее похоронах на Северном кладбище в Ленинграде) и как потом сложились ее отношения с моим отцом, мне не известно. Но на роль набоковского Гумберта он явно не годился, хотя тут бы я его скорее понял.

Яндекс.Метрика