01
Чт, окт

Апология дворянства. Русский быт русских дворян

Она езжала по работам, Солила на зиму грибы,
Вела расчеты, брила лбы, Ходила в баню по субботам…

Пушкин. Евгений Онегин

Тезис о том, что дворяне культивировали в быту все возможные отличия от народной жизни с целью возведения «этноклассового» барьера, красной нитью проходит через рассуждения Соловья и Сергеева.

Но так ли это было на самом деле?

Обратимся вновь ко второй половине XVIII века – к цветущему периоду «дворянской империи», когда именно дворянство как никогда властно распоряжалось и своей судьбой, и судьбой государства. И беспрепятственно, в полную меру проводило в повседневную жизнь, в быт те нормы морали, эстетики, социальной психологии, которые были ему имманентно присущи. Обратимся к этому времени, потому что впоследствии социальное положение разных классов и страт уже никогда не будет столь контрастным, ярко выраженным, а к концу XIX века быт дворянства уже и вовсе в массе своей будет мало чем отличаться от быта прочих образованных и более-менее обеспеченных, хотя и не богатых слоев городского населения, живущих службой и разными видами умственного труда.

Здесь нам неоценимую услугу окажет вышеупомянутая книга О.И. Елисеевой. Для любознательного читателя я сохраняю в тексте ее ссылки на весьма полно и интересно подобранную литературу, а ссылки на страницы самой книги привожу в скобках в конце цитаты1.

Итак – быт… Что ели-пили, как развлекались, как одевались, на чем ездили…

* * *

Стол. На картинах художников XIX века, в мемуарах современников и бытовых зарисовках писателей можно найти массу свидетельств того, насколько традиционными были вкусы русских людей всех сословий, всегда предпочитавших именно русскую кухню, русскую народную еду. Даже в дневниковых записях наследника цесаревича Николая (будущего последнего царя), которые он вел, направляясь на пароходе с визитом в Японию, мы встречаем дифирамбы русской кухне как самой здоровой и вкусной! Исключительно русскую кухню предпочитал и его отец, великий государь Александр Третий, определившийся в этом отношении на всю жизнь еще с Русско-турецких войн. Сохранились многочисленные меню дворцовых торжественных званых обедов, где мы встречаем не столько утонченные ухищрения французской кулинарии, а по большей части уху с расстегаями, щи, дичь с моченой брусникой, валованы с икрой, рыбу по-русски, бульон с пирожками, гурьевскую кашу и т.п. На картинах Павла Федотова и других бытописателей мы различаем кулебяки, паюсную икру, семгу, ветчину, грибочки, калачи, а на поминальных трапезах – кутью, блины и кисель… На Пасху разговлялись крашеными яйцами, пасхой, куличами, ветчиной – равно дворяне и недворяне. Вспоминается и поросенок с хреном, со сметаною, любимый Чичиковым, и разварной осетр, втихую подъеденный Собакевичем. В ушах всегда готовы прозвучать и сладко отозваться в мечтах бессмертные державинские строки: «Багряна ветчина, зелены щи с желтком, Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, Как смоль-янтарь икра, и с голубым пером Там щука пестрая – прекрасны!». Украинское дворянство любило галушки, вареники, свинину во всех видах, гусей. Чеховский чиновник мечтает о запеченой с яблоками утке, «хватившей первого ледку». А Гиляровский описывает подававшийся в трактире у Тестова блинный пирог, в низу которого, на «первом этаже» начинкой служили телячьи мозги, в верху (на одиннадцатом, если правильно помню) – налимьи печенки, а уж что располагалось между ними, того всего и упомнить невозможно! И т.д. и т.п. Начать цитировать – не остановишься.

Конечно, у французских рестораторов можно было попробовать и устриц (особенно полюбил их Потемкин, которому оных, переложенных льдом и водорослями, привозили в бочонках курьеры), и «Страсбурга пирог нетленный» (он же консервированная фуа-гра, согласно Лотману) и т.п. На званых обедах у вельмож уровня Юсупова гости угощались шедеврами французской кухни и иными экзотичесскими блюдами. Но основой основ всегда оставался простой (и непростой) русский стол.

Трудно поверить, но за исключением отдельных голодных лет или неурожайных местностей, хороший, разнообразный набор блюд не был диковиной и для крестьян. О полном, удивительном изобилии плодов земных на народном столе писали еще авторы-иностранцы, посетившие Россию в XVII веке. Всегда там находилось много места для разной рыбы, грибов, каш, овощей, творогу, мучных изделий. Но в данном случае речь не о крестьянском благополучии (об этом – в разделе «Бесправные, зато сытые»), а о важнейшей в жизни традиции еды, единой, пронизывавшей снизу доверху все сословия России, не обходя и дворянство. То же касается и напитков, среди которых медовуха, сбитень и квас (пусть питие оного и не сопровождалось знаменитым карамзинским «Ай, парень! Что за квас!»), плодово-ягодные взвары, кисели всегда имели место быть, не говоря уж о многоразличнейших водках. Недаром И.Е. Забелин, величайший знаток русской старины, подробнейшим образом описывая царскую кухню, кладовые и погреба в книге «Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях», подчеркивал, что быт у государя был по своему ассортименту в точности такой же, что и у зажиточного мужика, только более обильный и качественный. Как ни странно, с 1790-х гг. все сословия объединила симпатия к пуншу, история проникновения которого в Россию мне не известна и который поначалу считался у нас простонародным напитком, но быстро прижился и у дворян (Пушкин: «… и пунша пламень голубой!»).

Словом, сословный барьер можно искать где угодно, только не за столом русского дворянина!

* * *

Одежда. Здесь мы в XVIII-XIX веках действительно нередко видим резкую грань, которой не было в допетровской Руси. Все дворяне и недворяне, облеченные должностью, должны были носить соответствующий мундир (который, впрочем, в армии Потемкина и Румянцева создавался на особый манер, отличавшийся от западных образцов, но, конечно, и от русского традиционного костюма, в том числе военного). Это не было вопросом свободного выбора: таков был правительственный регламент. Но и во внеслужебное время жившие в городах дворяне уже не возвращались к старому русскому наряду. Хотя случались порой и казусы, когда, к примеру, опальный поэт Сумароков, нацепив орденскую ленту поверх старого заношенного халата, шествовал из дома через площадь в кабак напротив. Но эта демонстрация независимости не привлекала последователей…

Носили западное платье и вообще многие городские жители, особенно в Петербурге. Хотя далеко не везде и не все. Интересное наблюдение оставил французский посол Луи Сегюр, увидевший русскую столицу в 1785 году: «Петербург представ­ляет уму двойственное зрелище: здесь в одно время встречаешь просвещение и варварство, следы X и XVIII веков, Азию и Европу, скифов и европейцев, блестящее гордое дворянство и невежественную тол­пу. С одной стороны – модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избран­ное общество Парижа и Лондона; с другой – купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в ов­чинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткну­тыми за ременными поясами. Эта одежда, шерстяная обувь и род грубого котурна на ногах напоминают скифов, даков, роксолан и готов, некогда грозных для римского мира. Изображения дикарей на барельефах Траяновой колонны в Риме как будто оживают и дви­жутся перед вашими глазами. Кажется, слышишь тот же язык, те же крики, которые раздавались в Балканах и Альпийских горах и перед которыми обращались вспять полчища римских и византийских цезарей» (цит. по: Елисеева, 484).

Между тем, за двадцать лет до Сегюра Санкт-Петербург увидел такой наблюдательный путешественник, как Казанова. И ему, напротив, бросилась в глаза показная европеизированность Северной Пальмиры, отсутствие в ней ярко выраженных национальных черт. «В Петербурге – все иностранцы, – писал он. – Кто знает русских по Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего состояния»2. Как видим из сопоставления двух свидетельств, русская стихия наступала даже и на Петербург, неуклонно за полвека после Петра преображая его в полурусский (полуазиатский!) город.

Отменно комментирует высказывание Казановы Елисеева: «Это замечание весьма тонко. На протяжении всего XVIII века Северная столица оставалась чужим городом как для поселившихся в ней выходцев из Европы – не­мецкой, французской, английской, итальянской, гол­ландской диаспор, – так и для самих русских. Приез­жая из глубины империи на службу, они попадали в непривычный мир, мало напоминавший родные горо­да и села. Перед ними был кусочек Европы, перенесен­ный на русскую почву и враставший в нее не без труда. Русские занимали в столице места чиновников, офице­ров, придворных, русской же была и значительная часть простонародья. Этих людей тоже можно назвать диаспорой… Их привилегированное положение обусловливалось тем, что Петербург принадлежал Российской империи. А уязвимость объ­яснялась проблемами культурной конвертации – не­обходимостью менять привычный образ жизни и пе­ренимать чужой» (Елисеева, 496). Но перемены были двоякими, и волей-неволей Петрополь обрусевал.

Несколько позже декабристы вполне сознательно приняли установку на подчеркнуто русский простонародный образ жизни и быта, на это обстоятельство не преминул указать и сам Сергеев: «М. Дмитриев-Мамонов публично расхаживал в красной рубахе, полукафтане, шароварах, носил бороду. В. Кюхельбекер мечтал, но не решался носить “русский костюм”, ограничившись тем, что облачил в кафтан своего слугу. Рылеев хотел явиться на Сенатскую площадь в “русском платье”. Можно вспомнить и о его “русских завтраках” с водкой и квашеной капустой, по поводу которых Н. Бестужев вспоминал “всегдашнюю наклонность” поэта – “налагать печать русизма на свою жизнь”. Замечательно признание А. Бестужева на следствии, что “в преобразовании России <… > нас более всего прельщало русское платье и русское название чинов”»3.

Впрочем, вдали от Петербурга, где «естественное состояние» русских проявлялось в ничем не ограниченном виде, открывалась и вовсе иная картина. Еще на под­ступах к Москве, в Твери, тот же Сегюр записал: «При взгляде на толпу горожанок и крестьянок в их кичках с бусами и в их длинных белых фатах, обшитых галунами, бога­тых поясах, золотых кольцах и серьгах можно было во­образить себе, что находишься на каком-нибудь древ­нем азиатском празднестве».

Это отдельная и важная тема: относительно европейский Петербург и вовсю русская Москва, не говоря уж о провинции русской. Мы никак не можем и не должны преувеличивать роль Северной столицы. В конце 1760-х годов во всей Санкт-Петербургской губернии проживало всего 303332 человека, в то время как в Москве – в три раза больше: 990882 человека. Легко догадаться, что влияние европейской моды, идущее из Питера, вовсе не было всемогущим, а «культурно-бытовые барьеры» с каждой верстой становились тем ниже и жиже, чем дальше от главного города Империи.

«Своеобразие Москвы захватывало приезжих. Но что они видели или, вернее, как интерпретировали уви­денное – особый вопрос. Перед ними открывался иной мир – далекий от понятного Петербурга», – верно констатирует Елисеева (498).

«Вид этого огромного города, обширная равнина, на которой он расположен… тысячи золоченых цер­ковных глав, пестрота колоколен, ослепляющих взор отблеском солнечных лучей, это смешение изб, бога­тых купеческих домов и великолепных палат много­численных гордых бар, это кишащее население, пред­ставляющее собой самые противоположные нравы… европейские общества и азиатские базары – все пора­зило нас своей необычайностью», – вспоминал Сегюр.

«Наконец я достигла древней и обширной столицы России, – писала Виже-Лебрён. – Мне показалось, будто я попала в Исфаган, рисунки которого когда-то видела, настолько сам вид Москвы отличается от всего, что есть в Европе… впечатление от тысяч позолочен­ных куполов с огромными золотыми крестами, широ­кие улицы и роскошные дворцы, отстоящие друг от друга на таком расстоянии, что между ними находятся целые селения».

Важно отметить именно демократический характер московской застройки, где излюбленная Соловьем и Сергеевым идея культурных барьеров отнюдь не находила себе воплощения. «Другая черта планировки Москвы, необычная для европейцев и нехарактерная для Петербурга, – отсут­ствие четкого деления на кварталы бедноты и знати. В Первопрестольной роскошный особняк мог соседст­вовать с лачугой, дома стояли вперемежку, чем дейст­вительно напоминали азиатские города, например Константинополь. Сегюр говорил о смешении “изб, богатых купеческих домов и великолепных палат мно­гочисленных гордых бар”. Австрийский император Иосиф II, посетивший старую столицу России в 1782 году, в качестве комплимента заметил, что он увидел город, где дворцы не подавляют хижин» (Елисеева, 500).

Но мы отвлеклись от костюмной темы.

Если даже в Москве взору наблюдателя представала картина совсем другого быта и обличия русских людей, чем в Петербурге, то что говорить о глухой провинции, а тем более деревне? Приехав в свое поместье, редкий дворянин продолжал выдерживать европейский стиль в одежде, особенно если учесть, что такой род занятий, как охота и прогулки, в том числе конные, по полям и лесам занимали у него немало времени. «Панталоны, фрак, жилет», без которых нельзя было выехать не только в петербургский, но и в провинциальный свет, в деревне, где дворянство проводило немало времени, особенно в юности и в старости, становились вовсе не надобны. Тем более зимой, когда востребовались медвежьи дохи, рысьи шапки, лисьи и волчьи шубы и прочие «заячьи тулупчики», в которых отличить барина от крестьянина было трудно. Разве что барин был в сапогах, а крестьяне в лаптях, но и народ носил сапоги испокон веку, как свидетельствуют о том новгородские раскопки. Зимой же все предпочитали валенки…

Как известно, основным средством передвижения были «тройки с бубенцами», конная тяга во всех видах. Летом – на бричках, телегах, двуколках, шарабанах, кибитках и т.п., зимой на санях ездили все, без различия сословий. В наши дни социальная дистанция между владельцем дорогой иномарки и хозяином «Лады» или пассажиром метро куда больше, чем была у ездоков того времени.

Елисеева приводит выразительный рассказ о детстве барчонка, полностью опровергающий поздние выдумки историков насчет социокультурных барьеров противостоящих русских «этноклассов», снабдив их метким комментарием:

«Попечение о детях тоже не отлича­лось особой хлопотливостью. Разные мемуаристы приводят примеры своего прямо-таки спартанского воспитания. Простая пища, ранние вставания, отказ от теплой одежды одобрялись. И напротив, изнежен­ность, слабость, неумение самостоятельно одеться осуждались решительно. Было принято, чтобы в дерев­не маленький барчук играл и резвился вместе с ватагой крестьянских детей. Л.Н. Энгельгардт, адъютант и даль­ний родственник Г.А. Потемкина, вспоминал о своем детстве в сельце Зайцево Смоленской губернии: “Физическое мое воспитание сходствовало с системою Рус­со, хотя бабка моя не только не читала сего автора, но едва ли знала хорошо российскую грамоту. Зимою иногда я выбегал босиком и в одной рубашке на двор резвиться с ребятишками и, закоченев весь от стужи, приходил в ее комнату отогреваться на лежанке; еже­недельно меня мыли и парили в бане в самом жарком пару и оттуда в открытых санях возили домой с версту. Кормился я самою грубою пищей и оттого сделался са­мого крепкого сложения, перенося без вреда моему здоровью жар, холод и всякую пищу; вовсе не учился и, можно сказать, был самый избалованный внучек”4.

Зарисовка относится к 70-м годам XVIII века. При­мерно в это же время бедные дворяне Яковлевы из Оренбургской губернии воспитывали дочь точь-в-точь в таких же патриархальных нравах. “Меня учили раз­ным рукоделиям и тело мое укрепляли суровой пищей и держали на воздухе, не глядя ни на какую погоду, – вспоминала Лабзина. – Шубы зимой у меня не было; на ногах, кроме нитных чулок и башмаков, ничего не име­ла: в самые жестокие морозы посылали гулять пешком, а тепло мое все было в байковом капоте. Ежели от сне­гу промокнут ноги, то не приказывали снимать и пере­менять чулки: на ногах высохнут”5.

Сообразно физическому было и нравственное вос­питание. Те, кто не мог дать детям хорошее домашнее образование, учили их, по крайней мере, говорить правду, не осуждать окружающих и терпеливо перено­сить недостатки других людей – качества, считавшиеся необходимыми в “человеческом общежитии”. Графиня В.Н. Головина писала о своем детстве, проведенном в обедневшем подмосковном имении Петровское: “Мне было положительно запрещено лгать, злословить, от­носиться пренебрежительно к бедным или презри­тельно к нашим соседям. Они были бедны и очень скучны, но хорошие люди. Уже с восьми лет моя мать нарочно оставляла меня одну с ними в гостиной, что­бы занимать их. Она проходила рядом в кабинет с ра­ботой и, таким образом, могла все слышать, не стесняя нас. Уходя, она мне говорила: “Поверьте, дорогое дитя, что нельзя быть более любезным, как проявляя снисходительность, и что нельзя поступить умнее, чем применяясь к другим”6» (Елисеева, 342-344).

Вот вам и «барьеры», вот вам и «стремление отгородиться от эксплуатируемых масс»…

Спустя сто с лишним лет после событий, описанных Энгельгардтом, великий русский писатель, дворянин, известный впоследствии как «третий Толстой», в беллетризированных мемуарах «Детство Никиты» рассказывает про свое воспитание в деревне, ничем принципиальным не отличающееся от вышеприведенного.

Нет, одежда, внешний вид, как и столованье русского дворянина, вовсе не ставили непроходимых барьеров между ним и русским простонародьем. Те же, кто утверждает, будто именно в России, в отличие от более социокультурно гомогенной Европы, одежда представляла собою культурный код, разграничивавший сословия и классы, никогда, как видно, не держали в руках сабо, в которых поголовно ходило все французское крестьянство, – здоровенные, тяжеленные и грубые деревянные колодки, в которых не побегаешь…

Наконец, нельзя не отметить, что чем ближе была роковая черта, за которой русская Россия перестала существовать, тем меньше оставалось различий в одежде городских сословий (отличие одежды крестьянина от одежды горожанина обусловлено характером быта и труда и нигде никогда не воспринимается как социальный барьер). И накануне революции мы видим картину, во многом обратную той, что наблюдалась в XVIII и большей части XIX вв. С одной стороны, русские горожане начинают все одеваться более-менее по-европейски. С другой стороны, высшее общество начинает возвращаться во многом к допетровским образцам и вообще сближаться с русским народом в плане внешнего облика.

В первую очередь, это относится к ношению бород, еще недавно запрещенному при Николае Первом и не принятому в свете при Александре Втором. Но начиная с Александра Третьего, носившего простонародную бороду, заправлявшего широкие штаны в сапоги и выходившего к домашним подчас в вышитой русской рубахе, «русский стиль» был вполне употребителен и в свете. Николай Второй во многом подражал отцу. Знамениты были бороды Льва Толстого, Модеста Мусоргского, Николая Римского-Корсакова, Алексея Суворина, Дмитрия Менделеева и многих других рафинированнейших русских представителей высшего сословия. Кого ни возьми из крупных деятелей науки и культуры, – почти все с большими нестриженными бородами. В высшем обществе, насытившемся уже Европой до пресыщения, возник своего рода протест, выразившийся в стиле историзма и русского модерна, когда в моду вошло демонстративное обращение к руским национальным корням. Сразу вспоминаются портреты Льва Толстого в рубахе с пояском или репинский портрет модного столичного критика В.В. Стасова – в красной косоворотке под кушак, шароварах и сапогах. Но ведь они не одни были таковы.

Здесь уместно вспомнить один яркий эпизод.

В феврале 1903 года в был дан знаменитый придворный бал-маскарад, на котором многочисленная знать, включая царскую родню (всего 390 человек), должна была одеться в духе русского XVI и XVII века – и не пожалела средств на работу историков-консультантов, художников и портных, а также на дорогие материи и меха, ювелирные изделия, чтобы подняться до уровня подлинных, оригинальных образцов, хранившихся в государственных и частных коллекциях. Гости явились одетыми в стиле бояр и боярынь, воевод и стрельцов, горожанок и крестьянок допетровской эпохи.

Бал, красивый и веселый, с русскими плясками, растянулся на три вечера! Он получился настолько ярким, красочным, экзотичным – и в то же время проникнутым идеей русского возрождения, родным и народным по духу, что многочисленные фотографии, сделанные с его участников, были затем распечатаны в виде роскошного альбома (21 гелиогравюра и 174 фототипии), а потом и открыток, которые широко распространились в массах.

Сверх того, к 300-летию дома Романовых был выпущен комплект игральных карт, вошедший в историю под характерным названием «Русский стиль». Там в тех самых костюмах были представлены реальные персонажи, участники бала, включая самого императора Николая Второго (как бы король червей), в. кн. Елизавету Федоровну (дама треф) и других особ двора и царствующего дома. Эскизы были разработаны на немецкой фабрике Дондорф (Франкфурт-на-Майне), в 1913 году, перед самым концом великой эпохи, их отпечатали на Императорской Карточной фабрике. Карты привлекали взор, пользовались огромным успехом и пользуются им до сих пор. Царское правительство справедливо угадало огромный агитационно-пропагандистский эффект от этого бала, выступило в ногу со временем.

Акцент на русской идее выразился даже в таком курьезном факте, как изготовление особых суконных шлемов для будущего парада российских воинов, который планировался в результате чаемой победы в Германской войне. Автором эскиза этих шлемов, известных впоследствии как «буденновки», был Виктор Васнецов, едва ли не главный художник исторического жанра, взявший за образец формы знаменитый шлем – «иерихонскую шапку» царя Михаила Федоровича. И здесь вкус светского общества вновь пересекся со вкусом народных масс, демонстрируя вовсе не расхождение, а сближение накануне Октябрьской революции. Недаром буденновка стала одним из ее символов.

В логике моих антагонистов естественно было бы предположить, что коль скоро внешний вид европеизированного дворянства вызывал в народе раздражение и отторжение, то после победы Октября население Советской России должно было бы от этого вида отказаться и массово вернуться к русскому народному костюму. А что мы видим в действительности? Все наоборот: европейский стандарт в одежде уже к Октябрю распространился на простой народ в очень значительной мере, а после революции и вовсе стал общеупотребительным. Спрашивается: «за что боролись»? Явно не за то, что нам пытаются втолковать историки Соловей и Сергеев.

* * *

Праздники. Это очень важная часть общественного бытия, а не просто быта. И здесь, конечно, граница имела место быть, хотя – односторонняя: лапотных крестьян не пускали на дворянские ассамблеи, зато дворянин вполне мог «в праздник, вечером росистым» подойти к веселящимся своим порядком крестьянам, принять участие в их торжестве. Впрочем, по-своему народный стиль и дух проникал и в дворянские праздничные залы, что говорит о том, что потребность в том никогда не умирала в среде русского дворянства, а культурный разрыв между классами никогда не был полным. Вот тому свидетельства.

С одной стороны: «На балы в Благородном собрании стара­лись принарядиться как можно богаче. Замужние дамы предпочитали материи, затканные серебром и золо­том. Мужчины до начала царствования Александра I не сдались на милость революционной моде и продолжа­ли носить французские цветные кафтаны из атласа и бархата, шитые шелками, блестками, серебряной и зо­лотой нитью. “Явиться в сапогах на бал никто и не по­смел бы, – что за невежество! Только военные имели ботфорты, а статские все носили башмаки. На всех по­рядочных людях хорошие кружева, – это много прида­вало щеголеватости. Кроме того, пудра очень всех кра­сила, а женщины и девицы вдобавок еще румянились, стало быть, зеленых и желтых лиц и не бывало”7».

«Дворянское собрание в наше время было вполне дворянским, потому что старшины зорко смотрели за тем, чтобы не было какой примеси, и члены, привозившие с собою посетителей, должны были не только ручаться, что привезенные точно дворяне, но и отвечать, что они не сделают ничего предосудительного, и это под опасением попасть на черную доску и через то навсегда лишиться права бы­вать в собрании. Купечество с их женами и дочерьми, и то только почетное, было допускаемо в виде исклю­чения как зрители в какие-нибудь торжественные дни или во время царских приездов, но не смешива­лось с дворянством: стой себе за колоннами да смот­ри издали»8.

«Таким образом, бал становился способом демонст­рации социального статуса участника, и дворяне щепе­тильно охраняли право оставаться на танцевальных вечерах в своем кругу. Это объяснялось матримониаль­ной функцией балов: на них знакомились молодые лю­ди и намечались будущие брачные партии. Поэтому так важна была уверенность в том, что среди гостей нет лиц неблагородного происхождения.

Зачем же на балы вообще допускались наблюдатели из “третьего сословия”? Кроме милости видеть госуда­рыню и ее двор, подобные демонстрации преследова­ли воспитательную цель. Обыватели обеих столиц уст­раивали по подписке танцевальные вечера. Подчас это бывали большие и шумные балы у богатых купцов, ни размахом, ни роскошью не уступавшие дворянским. В Петергоф или в московское Благородное собрание го­рожане приезжали поучиться: перенять новомодные парижские манеры, подглядеть фасон платья, заметить новые веянья в танцах» (Елисеева, 160).

Но была и другая сторона: «Подчас пышность московских праздников казалась однообразной. На их фоне выделялись балы в русском стиле, которые устраивал граф А.Г. Орлов. Они понра­вились даже критично настроенным сестрам Вильмот. Марта рассказывала, что в промежутках между контр­дансами юная дочь графа исполняла русские танцы. Особенно ирландку очаровал танец с шалью. “По кра­соте, изяществу и элегантности это прекраснее всего, что мне когда-либо приходилось видеть. В сравнении с грациозной красотой графини Орловой фигура леди Гамильтон, безусловно, показалась бы грубой; право, не грешно запечатлеть на полотне естественность и све­жесть прелестной графини”»9 (Елисеева, 164). Тут, конечно, всякому русскому читателю вспомнится русская пляска Наташи Ростовой: «: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, – эта графинечка, воспитанная гувернанткой-француженкой, – этот дух, откуда она взяла эти приемы… Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские». Именно что неизучаемые, врожденные…

«Учитель наследника Павла С.А. Порошин вспоминал, что 25 декабря 1765 года в комнатах импе­ратрицы устраивались простонародные развлечения. Солидные вельможи плясали, взявшись за ленту, гоня­лись друг за другом в кругу поющих колядки участни­ков, “после сего золото хоронили, заплетися плетень плясали”, играли в колечко. “Императрица во всех сих играх сама быть и по-русски плясать изволила с Ники­той Ивановичем Паниным… ”10.

Мода на народные костюмы, песни и танцы сохра­нялась в течение всего царствования Екатерины. Не­уместные на балу, они были как нельзя кстати в маскарадно-карнавальной атмосфере. Однажды у Л.А. На­рышкина сама императрица облачилась царицей Натальей Кирилловной, а Дашкова – подмосковной крестьянкой – и исполняла в хороводе песню “Во селе, селе Покровском… ”, сочиненную когда-то императри­цей Елизаветой Петровной на народный мотив»11 (Елисеева, 176).

Вообще, с 1970-х гг. Екатерина Вторая «пристрастилась к стилизованному русскому платью», очень красивому в своей изысканной простоте, которое время от времени надевала (Елисеева, 208). Понятно, что пример императрицы имел огромное значение для великосветских кругов12. Это был своего рода вызов или, если угодно, ответ на насильственную вестернизацию, проводившуюся некогда Петром Первым, обратный ход в эстетике и историческом сознании, имевший остро политический характер. Он полностью прошел мимо внимания Соловья и Сергеева.

Между тем, традиция, заложенная Великой Премудрой Матерью Отечества (официальная титулатура Екатерины), пережила ее надолго, более чем на сто лет. Значение русского народного костюма прекрасно осознавалось властью, его публичная демонстрация с самой верхней ступеньки трона стала своего рода ритуалом династии Романовых. Так, на придворных балах-маскарадах, словно для наглядного подтверждения триады о «православии, самодержавии и народности», Николай Первый заставлял супругу Александру Федоровну представать перед публикой в русском платье и носить изукрашенные драгоценными каменьями кокошники (сам, правда, при этом предпочитал являться в рыцарских доспехах). Многочисленные литографии и гравюры, тиражировали изображения императрицы именно в таком виде с понятной целью: приблизить трон и двор к народу.

Такие демонстративные жесты были призваны подчеркнуть национальное единство верхов и низов, продемонстрировать лояльность престола народу и вызвать ответную лояльность народа престолу, укрепить ее.

Но, скажут мне, придворные балы не есть повседневная жизнь дворянства. Быть может, веселая и блистательная маскарадная атмосфера лишь подчеркивала несовместимость праздника и будней, выдумки и реальности, поэзии игры и прозы жизни?

Что ж, у нас есть возможность заглянуть не только в царский дворец, но и в дворянский особняк, чтобы убедиться, что разговоры о социокультурных барьерах, якобы усиленно и целенаправленно устрояемых дворянством, стремившимся отгородиться от народа, – есть не более чем неправедно возводимая напраслина.

«Домашние маскарады были, конечно, попроще, но и они имели свою прелесть. Тесная компания из родни и друзей позволяла включить в число участников соб­ственных дворовых. Весь дом менял лицо, а значит, об­лачение слуг в костюмы и маски было далеко не лиш­ним. Причем холопы не просто ухаживали за гостями барина, они получали право танцевать и веселиться наравне с ними. Это происходило не только в каком-нибудь медвежьем углу, где отношения между мелкопо­местными хозяевами и их дворней были по-семейно­му близки, а в самых аристократических домах столиц.

Марта Вильмот описывала один из таких маскара­дов, устроенный у графов Салтыковых в Москве. “Во время танцев все смешалось – и господа и слуги… Кто-то гордо ходил по комнатам, изображая гигантские са­поги, другой представлял ветряную мельницу; несколь­ко летучих мышей пищали ваше имя, проходя мимо, и взмахивали тяжелыми крыльями, но что такое душа ма­скарада – тут не знают. Лучше всех была моя малень­кая хорошенькая горничная… Того же мнения был и молодой слуга, который трижды приглашал ее на та­нец; она каждый раз ему отказывала: ей никогда не приходилось видеть, как танцуют бальные танцы. Ког­да настойчивый поклонник подошел снова, Софья, ус­лышав насмешливый шепот других горничных, уве­рявших друг друга, что она вообще не умеет танцевать, гордо покинула своих подруг… Зазвучала изящная мед­ленная музыка. Когда подошла очередь Софьи и ее партнера, они, к моему великому ужасу, держась за ру­ки, стремительно помчались через весь зал и останови­лись, только добежав до противоположной стены. По­вернув обратно, они несколько раз столкнулись с танцующими… В своем простодушии Софья не имела ни малейшего представления о том, что танцует она совсем не так, как другие дамы”13.

Подобные отношения между хозяевами и слугами вызывали у ирландской гостьи удивление. Она не по­нимала, как крестьяне могут преклонять перед госпо­дами колени, лобызать им руки и даже ноги, а через минуту расцеловать барыню в щеки, угостить молоком из своей крынки, запросто завести разговор о домашних делах. “Смесь фамильярности и гордыни кажется мне удивительной особенностью этой страны. Здесь часто можно видеть, как господа и крепостные танцуют вме­сте, а посещая незнакомые дома, я не раз недоумевала, как различить хозяйку и горничную”14.

Слово “фамильярность” следовало бы употребить в его прямом смысле – “семейность”. Символично, что многим крепостным при получении паспорта для по­ездки в город или на промыслы присваивались фами­лии их хозяев. Так появились многочисленные Орловы или Шереметевы, не состоявшие в кровном родстве со знаменитыми графами. Барин рассматривался как гла­ва огромной патриархальной семьи, включавшей не только домочадцев, но и собственных крестьян. Если учесть связи господ с крепостными девушками, то ока­жется, что хозяева действительно были окружены не­законной дворовой родней. В разных жизненных ситу­ациях эти люди могли выступать и как холопы, и как члены семьи своего господина. Домашний маскарад был как раз тем местом, где родственное, фамильное начало в отношениях барина и его слуг проявлялось особенно ярко» (Елисеева, 178-179).

То, что ирландка Вильмот недопонимала истинный характер отношений русских верхних и нижних классов (никак не лезущих в обличье «этноклассов») – неудивительно: у них в Европе так было не принято. Удивляет, что некоторые русские историки, перемодернизировавшись и перевестернизировавшись, вдруг перестали понимать и чувствовать русскую историю и предстали перед нами в виде «ирландских гостей», в упор не видящих простых истин русского бытия.

* * *

Итак, что можно сказать о главных, стержневых тезисах наших авторов по поводу культурного размежевания верхнего и нижнего классов русского общества?

Концептуально они оказались заложниками одностороннего подхода к диалектике национальной культуры вообще. В чем эта диалектика и в чем я усматриваю одностороннесть Соловья и Сергеева?

Историк Александр Самоваров, весьма наблюдательный, хотя порой поверхностный, бросает очень характерный упрек: «Вслед за Фурсовым (а тот вслед за марксистами) Сергеев в нашем XXI веке (!) пишет о двух культурах».

Пишет, и правильно делает, замечу я на это. Тезис о двух нациях внутри каждой нации и о двух культурах в каждой национальной культуре выдвинул не Фурсов и не безымянные марксисты, а Владимир Ульянов (Ленин). И выдвинул совершенно справедливо и обоснованно. Ибо в действительности, вне всякого сомнения, в каждой нации есть культура господствующих классов, верхов общества (она и есть собственно культура, предмет изучения искусство- и литературоведов), – но есть и народная, т.е. простонародная, культура, культура общественных низов (предмет изучения этнографов). Это схематично и огрубленно, но по сути абсолютно верно. Вузовская история искусств – это история артефактов, признанных именно высшим обществом в качестве шедевров. Моя кандидатская диссертация15 во многом посвящена данной проблеме: становлению того самого культурного дуализма в России XVIII века. А первая недописанная докторская «Вкус как точная наука» прямо-таки базируется на этом тезисе, потому что он самоочевиден для всякого культуролога, даже начинающего.

Диалектика состоит в том, что и «верхняя» (она же «высшая») и «низовая» («народная») культуры принадлежат, все же, одной нации, в равной мере порождены ее духом, составляют две противоположные стороны единой национальной культуры. Любая национальная культура тем ярче и интереснее, чем она полярнее, с одной стороны, и единее – с другой.

Одностороннесть Соловья и Сергеева выразилась в том, что они противоположность поняли только как противостояние, не уловив диалектического единства.

Не учли они и того, что ХХ век стал во всем мире ареной «восстания масс» (Ортега-и-Гассет), в ходе которого произошло ниспровержение высшей культуры, выработанной по заказу «эксплуататоров всех мастей» за семь тысяч лет, с ее пьедестала. Не осталась в стороне от этого глобального процесса, а то и опередила его, и наша Россия. «Черный квадрат» белоруса Казимира Малевича оказался точкой, которую беспримерно дерзкий русский гений поставил на всей истории преждебывшего мирового искусства.

Конечно, в Октябре – как и во всем последующем периоде русской истории вплоть до текущего дня – имело место, вполне по Геллнеру, Соловью и Сергееву, противостояние русского народа гнету «чужой высокой культуры». Это был «гнет», в первую очередь, культуры Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского, Блока и Гумилева; Глинки, Даргомыжского, Римского-Корсакова, Бородина, Чайковского и Рахманинова; Боровиковского, Рокотова, Тропинина, Репина, Нестерова, Сурикова и Корина – словом, культуры бывших господствующих классов, что и говорить. Которую даже Сергей Сергеев, сам себе незаметно противореча, признает «осно­вой русской идентичности»16.

В наши дни народ от этого гнета избавляется окончательно, отряхая прах «старого мира» со своих ног и счастливо погружаясь с каждым днем все глубже в объятия масскультуры. Избавляется – от школьника до инженера, политика и бизнесмена, не говоря уж о рабочих и крестьянах, – легко, с радостью и ненавистью, как от действительно чужого, обрыдлого наследия, навязываемого силком лет этак полтораста. Об этом достоверно, увы, свидетельствует не только заметное исчезновение из эфира классических произведений русских композиторов, поэтов, драматургов, мастеров художественного чтения, но и снижение тиража серьезных книг, не поддерживаемого государством, до скромного размера их истинного потребителя: 2-10 тыс. экземпляров (как до Октябрьской революции, как будто и не работала семьдесят лет советская государственная машина штамповки образованцев). Об этом не в меньшей степени свидетельствует и засилие западной массовой примитивной продукции квази-культурного потребления, которую русское население решительно предпочитает культуре, некогда созданной русскими высшими классами или для русских высших классов.

Беда в том, что, в полном соответствии с диалектикой, разрушение «до основанья» одной из сторон национальной культуры ведет к полной гибели ее всей как таковой.

Что при этом происходило и происходит с русской нацией?

Попытка Сталина гомогенизировать ее в культурном отношении путем широчайшего распространения и привития в народе культурных эталонов и кодов дореволюционного высшего общества со всей очевидностью провалилась уже в 1960-е годы17. Восстание масс в данной области оказалось особенно бескомпромиссным.

А сегодня, судя по всему, русская нация и впрямь культурно гомогенизируется, и весьма активно, но строго в обратном направлении. Идет мощная общенациональная игра на понижение, когда скоро уж и похабная частушка и/или комикс начнут восприниматься как перл творения – в этом суть текущей культурной революции, жрецом коей недаром выступает поборник мата, еврейский «культуртрегер» Михаил Швыдкой. Слушая речи наших высших государственных сановников, один из которых не прочь использовать «народную» лексику низкого стиля, а другой признается в глубоком влиянии на него ансамбля «Deep Purple», и т.д. и т.п., в этом лишний раз убеждаешься.

Такая автонивелировка русского народа, сорвавшегося со скреп, по Сергееву, как раз и должна обозначать «пришествие нации» (на деле происходит все наоборот: нация теряет себя). Ну, а поскольку все мы, как нам внушали в мои юные годы, родом из революции, то – слава Октябрю!

Впрочем, ирония – не лучший довод. Я не хотел бы показаться въедливым зоилом моих уважаемых коллег, развлекающим себя критикой ради критики. Речь идет ведь об очень важных, определяющих взглядах на наше прошлое и будущее, и эту речь надо было вести в любом случае. Соловей и Сергеев подали к тому блестящий, высокоинтеллектуальный повод, подстегнули мое давнее намерение, высоко подняли градус дискуссии – спасибо им за это.

Но раз поднятую тему надо договаривать до конца.

1 Усиленно рекомендую также раздел «Культура застолья пушкинской поры» из книги Е.В. Лаврентьевой «Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет» (М., Молодая гвардия, 2007). Я мог бы почерпнуть оттуда еще массу убедительных примеров, но не стал этого делать, дабы не перегружать текст.

2 Казанова Д. История моей жизни. – М., 1990. – С. 574.

3 «Во многом прокламируемые декабристами идеалы оставались на уровне романтической мифологизации прошлого. Но в ряде случаев они составили органичную ступень в процессе дальнейшего движения общественной мысли по пути укрепления почвеннических тенденций» (Стенник Ю.В. Идея «древней» и «новой» России в литературе и общественно-исторической мысли XVIII – начала XIX века. – СПб., 2004. – С. 262).

4 Энгельгардт Л.Н. Записки // Русские мемуары. XVIII век. – М., 1988. – С. 218.

5 Лабзина А.Е. Воспоминания // История жизни благородной женщины. Россия в мемуарах. – М., 1996. – С. 39.

6 Головина В.Н. Мемуары. – М., 2005. – С. 15.

7 Рассказы бабушки. – Л., 1989. – С. 164-165. Кстати, нещадно белили и румянили свои лица вовсе не только дворянки: это было принято у русских всех сословий. Что, опять-таки, скорее стирало, нежели воздвигало границы между ними.

8 Чичагов П.В. Записки. – М., 2002. – С. 34. «На придворные маскарады специально рассы­лались приглашения. Например, на праздник в Петер­гофе 22 июля 1798 года супруга Павла I императрица Мария Федоровна ждала по “дворянским билетам” 7332 гостя, а по “купеческим” – 1440 гостей. Однако реально народу собиралось в несколько раз меньше. Правила приличия требовали позвать всю семью, из которой действительно могла приехать всего пара-тройка человек. Старые и малые оставались дома. По­этому Петергоф посетили 2300 дворян и 397 купцов» (Елисеева, 172). Тоже, как видим, немало…

9 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России. – М., 1987. – С. 240. Напомню, что леди Гамильтон, заменитая модель ведущего английского художника Ромни, своей красотой очаровавшая весь Лондон и удостоившаяся брака с лордом Гамильтоном, впоследствии открыто ставшая любовницей адмирала Нельсона, считалась красивейшей женщиной эпохи.

10 Полушкин Л.П. Братья Орловы. – М., 2003. – С. 151.

11 Долгоруков И.М. Записки. – Пг., 1916. – С. 228.

12 Попутно замечу, что все любовники Екатерины Второй, а их было не так уж мало, были русскими, за исключением разве что поляка Станислава Понятовского, будущего короля. Тот, кто скажет, что это-де ничего не значит, просто ничего не понимает ни в любви и сексе, ни в том, как то и другое отражается в политике.

13 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России… – С. 249.

14 Дашкова Е.Р. Записки. Письма сестер М. и К. Вильмот из России… – С. 226.

15 Севастьянов А.Н. Сословное расслоение русской художественно-публицистической литературы и ее аудитории в последней трети XVIII века. – Дисс. канд. филол. н. – М., МГУ, 1984

16 Сергеев С.М. Пришествие нации?.. – С. 187.

17 Именно тогда в массовую моду вошли совсем другие коды – от Высоцкого до блатной романтики и мата. Именно тогда второе рождение пережило деструктивное искусство авангарда. Именно тогда в нашу жизнь мощно внедряется западная масс-культура, начиная с пресловутых «битлов», происходит повальное подражание модным ансамблям повсюду – от большой эстрады до школьной самодеятельности. Подробнее см. в кн.: Севастьянов А.Н. Российское искусство Новейшего времени. – М., Самотека, 2019.

Яндекс.Метрика