21
Вт, мая

Болваны

Прочие статьи

Был выбран некто в боги:
Имел он голову, имел он руки, ноги
И стан;
Лишь не было ума на полполушку,
И деревянную имел он душку.
Был – идол, попросту: Болван.

Александр Сумароков

I. «Немытая Россия» и «Солнце конструктивизма»

Презумпция отсталости отечественного и прогрессивности западного обществознания, вошедшая в моду с крушением диктата «научного коммунизма», не имеет под собой, как всякая мода, никаких незыблемых оснований. Поскольку картина развития советской науки вовсе на однозначна: наряду с областями, где царили застой и косность, были и области, в которых шла напряженная работа мысли и борьба идей, далеко не всегда заглушаемая «марксизмом-ленинизмом». Не говоря уже о том, что и в самом марксизме-ленинизме были весьма прогрессивные достижения и верные методологические установки, к каковым я отношу диалектический и исторический материализм.

Однако что есть – то есть: вышеуказанная презумпция сложилась и действует.

Что же приходит на смену советской школе научной мысли, поспешно выброшенной в наши дни на свалку вместе со всеми ее плюсами и минусами? Я имею в виду, в первую очередь, интересующую нас область национальных отношений, этнополитики.

В 1980-1990-е гг. на Западе сложилось целое направление под названием «конструктивизм», которое вообще отрицает реальность таких феноменов, как раса, этнос или нация, но полагает их некими «воображаемыми сообществами», своего рода виртуальной реальностью, существующей лишь в нашем сознании в качестве сотворенных «конструктов», а не в реальной жизни. Или, как вариант, существующих (постольку, поскольку они уже воображены) в виде социальной проекции интеллектуальных проектов.

Конструктивизм пользуется колоссальной политической поддержкой, всемерно пропагандируется и распространяется по всему миру, а с 1990-х годов и в России. Причина проста: это опорная теоретическая база для наступления на идейные основы национального суверенитета, национальной государственности, на саму идею наций и национализма, в чем кровно заинтересованы влиятельные международные силы, за которыми стоит транснациональный капитал. Конструктивисты – вольно или невольно, сознательно или несознательно – повсеместно выступают как ценные агенты процесса глобализации[1]. В этом главный секрет их непрерывно растущей популярности в разных странах.

Рубежными событиями в истории вопроса считаются выход в свет основополагаю­щей работы Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества» (1983) [2], сборника «Изобретение традиции» под редакцией Эрика Хобсбаума и Теренса Рейнджера (1983) и монографии Эрика Хобсбаума «Нации и национа­лизм после 1780 года» (1990)[3]. Адепты этого направления, помимо названных, в разной мере его разделяющие и развивающие, – Э. Геллнер, Ф. Барт, Э. Смит, К. Дойч, П. Бергер, Т. Лукман, П. Бурдье, Э. Гидденс и др. Коллективным манифестом этой группы называют сборник «Нации и национализм», опубликованный левым издательством «Версо» в 1996 году в Лондоне.

До недавнего времени конструктивизм фронтально противостоял отечественной школе мысли в области этнологии и нациеведения как в методологии, так и в выводах. Но с недавних пор он и у нас становится интеллектуальной модой и попросту вытесняет нашу школу напором модной новизны, занимает ее нишу, так и не преодолев теоретически.

Мне это кажется несправедливым и опасным по своим последствиям.

«Святее папы римского» – марксистее Карла Маркса

Бросается в глаза парадокс: основные идолы конструктивизма – Геллнер, Хобсбаум, Андерсон[4] и др. – все прочно позиционированы в марксистском секторе политологии[5]. Как пишет главный редактор авторитетного журнала «Nations and Nationalism» Энтони Смит в своей работе «Национализм и модернизм»:

«В основе... книг лежала марксист­ская традиция, но в них содержалась попытка перейти от традиционного исследования политической эконо­мии к сфере культуры, доработав и дополнив их темами из анализа нарративов и дискурса, разработанного “постмодернистской” деконструкци­ей. В обоих случаях это привело к пониманию нации и национализма как основного текста Нового времени, ко­торые необходимо было разоблачать и деконструировать. В обоих случаях нации и национализм – это конструк­ции и культурные артефакты; задача исследователя заключается в том, чтобы раскрыть их формы и содержа­ния, показать потребности и интере­сы тех элит и страт, которые извлека­ют выгоду из этих нарративов или используют их»[6].

Из этой точной характеристики сразу видно основное противоречие с отечественной этнологией и нациеведением (если не считать экзотика Льва Гумилева с его фальшивым «этногенезом»), всегда рассматривавшим этносы и нации как реальные естественно-исторические общности.

Необыкновенным и шокирующим представляется попытка конструктивистов предстать еще бóльшими и лучшими марксистами, чем советские марксисты, выступая при этом с диаметрально противоположных позиций. Это крайне удивляет еще и потому, что с философской точки зрения все конструктивисты открыто представляют собой течение сугубо («до мозга костей») идеалистическое, причем с уклоном в субъективный идеализм классического берклианского толка. Будучи плотью от плоти западной научной школы, представляющей в социальных дисциплинах типичную «науку мнений», конструктивисты не только не знают, не понимают и не принимают ни диалектического, ни исторического материализма, но даже не отдают себе в этом отчета. То есть – перед нами «марксисты», из коих выхолощена главная суть марксистской философии. Таков их врожденный порок, делающий априори невозможной какую-либо результативность научного поиска.

Помимо того, в конструктивизме вполне отчетливо отмечается разлагающее влияние философии и эстетики постмодерна с его отвратительным релятивизмом, игрой в «черное – это белое, белое – это черное» и манерой отрекаться от любых констант[7].

В чем особенная парадоксальность ситуации?

Во-первых, никакой марксист не может в принципе быть националистом (и наоборот), поскольку акцентирует и эксплуатирует принцип не национальной, а классовой солидарности. Эти принципы не совместимы и находятся в антагонистическом противоречии друг с другом, вытесняют друг друга как тезис и антитезис[8]. Нельзя быть в политологии строгим марксистом и сознательным националистом одновременно, нельзя даже и пытаться концептуально понять национализм через марксизм[9]. (Это не значит, что синтез невозможен, но – не для последовательного марксиста.) Тот факт, что основной фронт борьбы против наций и национализма доверен именно марксистам, заведомо лишенным ключа к тайне данных феноменов, о многом говорит наблюдателю.

Во-вторых, в плане интеллектуального инструментария миром пока не выработана философская система более актуальная и действенная, совершенная, нежели диамат и истмат, освобожденные от призмы классового подхода. Эта школа системного мышления недаром впитала в себя все самое лучшее, что было выработано в методолгии мировой философией вплоть до Маркса. Ее пока никто не опроверг и не превзошел (именно системно). Не стоит выплескивать с водой ребенка, отказываясь от этой школы вместе с отказом от обанкротившегося принципа примата классовой борьбы в истории.

И уж во всяком случае, нам никуда не деться от кричащего факта полной беспомощности идеалистического подхода в науках, основанных на знаниях и фактах: истории, социологии и т.д. Идеализм для серьезного, уважающего себя и свою дисциплину ученого – абсолютное табу.

Для тех, кто попадает под обаяние конструктивистов, нарушение данного табу становится не просто нормой, а категорическим императивом. Нельзя принимать полностью или частично доктрину андерсонов-геллнеров-хобсбаумов, не заражаясь при этом сущностно идеалистическим взглядом на мир вообще и избранный предмет исследования в частности. Что влечет за собой тяжелые последствия как в констатирующей части такого исследования, так и – еще более тяжелые! – в результирующей.

Марксисты-идеалисты

Конструктивисты, как читатель убедится, топчутся в истертом и затоптанном кругу национальных эпифеноменов, таких как язык (в т.ч., «печатный»), религия, культура, гражданство, династическая принадлежность (подданство) и т.д. При этом сам первичный феномен – нация – безнадежно ускользает от них. Они изучают – порою с лупой! – следствия вместо причины, предикаты вместо субъекта, пойму вместо русла, части вместо целого, схему вместо живой жизни. Словом – все вторичное вместо первичного. Деревья напрочь заслоняют от них лес.

Все они – гуманитарии, влачащие на своих ногах тяжелые гири весьма несовершенной и приблизительной методологии, приверженцы аргументацииadhominem. Они не проходили школу серьезной мысли. Вообще, никогда. Здесь их общая ахиллесова пята. Они придают решающее значение отражениям реальности (феноменов, в нашем случае) в сознании, но при этом не желают в упор видеть саму реальность (феномены), ибо примат сознания над материей для них аксиома. Клеймо идеализма выжжено на этих узких лобиках, а девиз «казаться и слыть – важнее, чем быть» горит в этих сердцах.

К примеру, для Андерсона нации – всего лишь «культурные артефакты», и он обещает «доказать, что сотворение этих артефактов к концу XVIII века было спонтанной дистилляцией сложного “скрещения” дискретных исторических сил, но стоило лишь им появиться, как они сразу же стали “модульными”, пригодными к переносу (в разной степени сознательному) на огромное множество социальных территорий и обрели способность вплавлять в себя либо самим вплавляться в столь же широкое множество самых разных политических и идеологических констелляций» (29).

Тут-то его и подстерегает очередное противоречие. Он подтверждает: «Она [нация] воображается как сообщество, поскольку независимо от фактического неравенства и эксплуатации, которые в каждой нации могут существовать, нация все­гда понимается как глубокое, горизон­тальное товарищество. В конечном счете именно это братство на протяже­нии двух последних столетий дает многим миллионам людей возмож­ность не столько убивать, сколько доб­ровольно умирать за такие ограниченные продукты воображения».

При осознании этого факта Андерсону изменяет выдержка, и он задает негодующий вопрос, дающий нам понять всю степень его внутреннего непонимания и неприятия национализма, его глубочайшее возмущение самим фактом его существования и триумфа: «Эти смерти внезапно вплотную сталкивают нас с главной проблемой, которую ставит национализм, а именно: что заставляет эти сморщенные воображения недавней истории (охватывающей едва ли не более двух столетий) порождать такие колоссальные жертвы?» (32).

Да уж, за артефакты как-то не принято умирать с охотой! Мы все это понимаем, понимает и Андерсон, но отказаться от идеи «нация как артефакт» уже не может.

Национализм – есть сильнейший мотив, побуждающий к действию, в чем мы постоянно убеждаемся на практике. Но глубинные мотивы такой силы, учит нас этология, бесполезно искать в сфере рационального: нужно обратиться к сфере аффектов, рефлексов и инстинктов, которую обслуживает наш ratio. Только тогда можно что-то понять.

Вместо этого все вообще марксисты-конструктивисты склонны понимать национальность по Веберу (поскольку у Маркса-Энгельса-Ленина тут зияет провал, абсолютная пустота), что более чем устарело и мало соответствует действительности: все-таки Вебер, как и Маркс, мыслил в категориях политэкономии, а не этнополитики. И не сегодня, а в позапрошлом веке.

Характерная эта связь раскрывается С. Баньковской в предисловии к книге Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества» (в скобках номера страниц):

«Посмотрим теперь, например, на то, как определялась “национальность” в классическом сочинении Макса Вебера ”Хозяйство и общество”. Ввиду принципиального характера рассуждений Вебера, процитируем его подробно: ”С «национальностью», как и с «народом», в широко распространенном «этническом» смысле, связано, по меньшей мере, нормальным образом, смутное представление, что в основе того, что воспринимается как «совместное», должна лежать общность происхождения, хотя в реальности люди, которые рассматривают себя как членов одной национальности, не только иногда, но и весьма часто гораздо дальше отстоят друг от друга по своему происхождению, чем те, кто причисляет себя к различным и враждебным друг другу национальностям[10]. … Реальные основы веры в существование ”национальной” общности и выстраивающегося на ней общностного действования весьма различны”. В наши дни, продолжает Вебер, в век ”языковых битв”, важнейшее значение имеет ”языковая общность”, а помимо этого возможно, что основой и критерием ”национального чувства” будет результат соответствующего ”общностного действования” (т.е. поведения, основанного на эмоционально переживаемом чувстве общности, Gemeinshaft’a) – образование ”политического союза”, прежде всего государства. Мы видим здесь все достоинства и недостатки классической постановки вопроса. Вебер, конечно же, рассматривает ”нацию” как “воображаемое сообщество”… Это, в общем, классическая европейская постановка вопроса, продолжение которой мы нашли в социологических формулировках Вебера» (8-9).

Вот таков он во всей красе, духовный отец конструктивистов, столп западной «науки мнений». Безответственный и амбициозный вещатель истин в последней инстанции, ничем, однако, не подкрепленных, кроме, очевидно, узенького личного опыта и круга общения самого вещателя. А то и просто высосанных из пальца.

И они еще будут глубокомысленно глаголать нам о важности «языковой общности» – нам, русским, которые уже сегодня с оружием в руках опровергают эту «общность» в отношении ряда народов бывшего СССР, начиная с грузин и кончая чеченцами, входивших некогда в псевдонацию «советский народ», говоривший на русском языке! Нам, которым, весьма возможно, предстоит в будущем широко распространить этот печальный опыт и на другие народы…

Язык не производит наций: для нас, постсоветских русских, это ясно и непреложно и доказано практикой, как дважды два = четыре. Но конструктивисты все как один обожают обсуждать языковой фактор, сильно преувеличивая при этом его нациеобразующее значение.

Обидно сознавать, что, хотя люди Запада оперируют словами «нация», «национализм», совершенно не понимая их смысла, искажая его, они при этом лезут нас учить, что и как надо думать на этнополитические темы!

Вот, например, откровения Дэвида Роули: «Я покажу, что русские не были способны развить национальное движение потому, что дискурсивный аппарат не включал концептов, которые являются неотъемлемыми для националистической мысли… Это доказывает, что основа национализма образуется не материальными особенностями социальных, политических или экономических структур или “аутентичной” этничностью, но современным европейским мышлением»[11].

Уверенно, чтобы не сказать нагло! Но ни теоретические, ни практические достижения западной мысли не вызывают желания учиться у таких учителей. Поскольку, во-первых, пресловутые «неотъемлемые концепты», как я надеюсь убедить читателя, гроша ломаного не стоят. А во-вторых, плачевные итоги «современного европейского мышления» мы видим воочию на улицах Европы: европейцы без боя сдали свои страны цветным пришельцам, они успешно погубили свои нации, и не им учить других национализму.

Порочный дух порченого времени

Все сказанное заставляет меня с большой тревогой относиться к тому импорту конструктивизма в отечественную социо- и политологию, который мы можем массово наблюдать в постсоветской России. Указанная экспансия при этом еще и преподносится как «завоевание научной мысли», будучи на деле ее деградацией и тотальной ретирадой! От такого признания за версту веет комплексом неполноценности относительно молодых российских научных дисциплин, не имевших легитимности (или имевших ее очень ограниченно, как социология) при советской власти: политологии, этнополитики и научного национализма[12].

Русские доверчивые неофиты, вместо того, чтобы биться с теорией «воображаемых сообществ» и «изобретенных наций» как научно ошибочной и политически вредной для дела национализма, восхищенно и трепетно транслируют ее в еще менее просвещенные круги, иногда даже как бы против своей воли, в упор не видя ее кричащих противоречий или не вполне отдавая себе отчет в содеянном. Они так азартно пропагандируют глупости и пошлости господ конструктивистов, что воленс-ноленс сами становятся их заложниками.

Впрочем, в ряде случаев надо вести речь не о комплексе неполноценности или доверчивости неофитов, а об оголтелом карьеризме прожженых и небескорыстных циников, чутко уловивших политически значимый «мейнстрим». Или о добровольных не менее оголтелых агентах западного жизнеустройства, стремящихся привить нам смертельные болезни Запада (увы, небезуспешно). Иногда эти «полезные» свойства соединяются. В первую голову тут следует назвать философа Владимира Малахова[13] и директора Института этнологии и антропологии им. Н.Н. Миклухо-Маклая (ИЭА РАН)[14], бывшего гайдаровского министра по делам национальностей Валерия Тишкова.

Малахова, к примеру, сильно тревожит «этническое понятие нации, тоже с поразительной настойчивостью вос­производимое подавляющим большинством русскоязычных работ на эту тему. Очень мало кто у нас понимает нацию в политическом смысле – как граждан­ское сообщество. Для русскоязычных авторов нация – явно или неявно – есть этническая общность»[15]. Здесь Малахов встает плечом к плечу не только с Тишковым, чьи хлопоты по внедрению в России концепции политической нации настойчивы и велики, но и с В.И. Лениным, который прямо утверждал: «Нации – выдумка буржуазии».

Малахов с середчным сокрушением признает: «Как с этим бороться? Если вы видите в девяноста слу­чаях из ста, что под нацией понимают этнос, или под этносом понимают кровнородственное сообщество, или считают этнос автономным агентом со­циального действия, самостоятельной, либо коллективной персоной – чис­то теоретически это опровергнуть невозможно». Поэтому он предлагает делать это по-партизански, «перформативно», т.е. массированно используя ключевые слова в превратном контексте («агент национальной безопасности», «национальный интерес»), размывая смысл слов, прививая им двусмысленность в массовом сознании. И выражает надежду, что ориентированные подобным образом ангажированные журналисты смогут сделать то, чего «ни ученые, ни педагоги прямым образом достичь не могут» [16].

Что, кроме брезгливого отвращения может вызвать «ученый», в открытую призывающий СМИ фальсифицировать научные данные и манипулировать общественным сознанием?!

Но Малахов просто младенец рядом с Тишковым. Одиозная фигура последнего, всюду твердящего, что никаких этносов и тем более наций нет (публично заявившего, например, – в Государственной Думе! – что никаких русских в природе не существует)[17], заслуживает внимания.

Самое поразительное, что открывается при чтении работ Тишкова, это его принципиальное нежелание хоть как-то подкреплять аргументами свои основные тезисы. И выход из этого тупика он находит самый примитивный. Не в силах ничего доказать на деле сам, он взывает к тем самым авторитетам: Барт, Дойч, Геллнер, Хобсбаум и др. Показательным является выбор Тишковым цитат для подкрепления своей позиции. Но на мой взгляд, они скорее разрушают ее, сами нуждаясь в подкреплении, которого не в силах дать никто. Я привожу цитаты именно в тишковском контексте, демонстрируя их порочное, но органическое единство:

– «Понятие нации требует коренного пересмотра в нашем обществознании, а вместе с этим – в общественно-политичес­кой и конституционно-правовой практике. Распутать этот клу­бок чрезвычайно сложно. В этой связи Э. Геллнер, на мой взгляд, справедливо замечает: “У человека должна быть на­циональность, как у него должны быть нос и два уха... Все это кажется самоочевидным, хотя, увы, это не так. Но то, что это поневоле внедрилось в сознание как самоочевидная истина, представляет собой важнейший аспект или даже суть пробле­мы национализма. Национальная принадлежность – не врож­денное человеческое свойство, но теперь оно воспринимается именно таковым”. Причем добавим, что воспринимается не просто в бытовом, массовом сознании, но и даже профессио­нальными философами, пишущими, что “национальность дана человеку от рождения и останется неизменной всю его жизнь. Она так же прочна в нем, как, например, пол” (Ю. Бромлей)»[18];

– «Не среди наций рождаются национальные движения, а, наоборот, на почве национальных движений, достигших определенного развития народов, оформляется идея нации. Нельзя не согласиться с Э. Геллнером, что “нации создает человек, нации – это продукт человеческих убеждений, при­страстий и наклонностей. Обычная группа людей (скажем, жите­лей определенной территории, носителей определенного языка) становится нацией, если и когда члены это группы твердо при­знают определенные общие права и обязанности по отношению друг к другу в силу объединяющего их членства. Именно взаим­ное признание такого товарищества и превращает их в на­цию, а не другие общие качества, какими бы они ни были, которые отделяют эту группу от всех стоящих вне ее”. У этого же автора есть еще более лаконичное определение нации, заимствованное у Карла Ренана, – это своего рода “постоянный, неформальный, извечно подтверждаемый плебисцит”»[19].

Явно преждевременно настаивая, что «нищета примордиализма и демистификация этнических привязанностей» (Эллер, Коуглан) стали общепризнанными в науке, Тишков вслед за Ричардом Дженкинсом считает, что важность этих дебатов сохра­няется, поскольку «грубый примордиализм – это в основном обыденный взгляд, но обладающий огромной силой в современном мире”»[20].

Досада горе-теоретиков на факт явного массового человеческого здравомыслия вполне понятна. И что же им остается еще в таком случае, как ни ссылаться друг на друга до бесконечности? Например, так: «В этой ситуации вполне справедливым представляется замечание одного из специалистов по проблемам этничности и национализма Томаса Эриксена: “На уровне самосознания национальная принадлежность – это вопрос веры. Нация, то есть представляемая националистами как «народ» (Volk), явля­ется продуктом идеологии национализма, а не наоборот. На­ция возникает с момента, когда группа влиятельных людей ре­шает, что именно так должно быть. И в большинстве случаев на­ция начинается как явление, порождаемое городской элитой. Тем не менее, чтобы стать эффективным политическим средст­вом, эта идея должна распространиться на массовом уровне”»[21].

Цитировать можно было бы долго. Тишков не брезгует опираться даже на давно развенчанные, невежественные и пустые бредоумствования соросовского любимчика Карла Поппера. Любовь понятна, ибо своими псевдонаучными теориями об «открытом обществе» Поппер торил Соросу путь к национальным сокровищам многих государств, России в частности. Широковещательная поддержка Соросом Поппера носит знаковый характер, ярко показывая, какие силы выступают заказчиками конструктивистского дискурса. Ведь Поппер, оказывается, «еще в 1945 г. писал в своей работе “Открытое общество и его враги”:

“Попытка отыскать некоторые «естественные» гра­ницы государств и, соответственно, рассматривать государст­во как «естественный» элемент, приводит к принципу нацио­нального государства и к романтическим фикциям национа­лизма, расизма и трайбализма. Однако этот принцип не явля­ется «естественным», и мысль о том, что существуют такие ес­тественные элементы, как нации, лингвистические или расовые группы, – чистый вымысел”»[22].

Легко видеть, что авторитеты, к которым Тишков апеллирует за отсутствием своих убедительных доводов, тоже вовсе не блещут аргументацией и логикой.

Однако высокое общественное положение Тишкова и его возможности влиять на политическую ситуацию, которыми он пользуется по мере сил, не позволяют пренебрегать необходимостью его разоблачения. Очень важно дезавуировать его собственные, не блещущие основательностью теории. Но, учитывая их вторичность, гораздо важнее дезавуировать первоисточник: западный конструктивизм. Поэтому необходимо всячески приветствовать редкие попытки это сделать[23].

Так, актуальной критике конструктивистских концепций нации и национализма у Сергея Сергеева посвящены главки «Организм или конструкт?» и «Миф о гражданской нации»[24]. Основные аргументы весьма достойны внимания:

во-первых, Сергеев наблюдательно отмечает: «Ныне в мировом научном сообществе конструктивизм явно занимает ведущие позиции, что на мой взгляд от­нюдь не свидетельствует об его истинности, а скорее — о серьезной болезни современной западной мысли, окончательно утратившей способность к онтологическому видению бытия и с маразматическим восторгом погрузившейся в субъективистское своеволие» [25]. Воистину так, субъективный идеализм давно утвердился в качестве ведущего метода науки Запада, все тупики и ловушки которой проистекают из данного факта. И вот уже «наиболее последовательный конструктивист – английский исследователь Эрнст Геллнер договорился до того, что не нации порождают национализм, а наоборот, последний сам “изобретает нации”»[26];

во-вторых, Сергеев не без ехидства задает риторический вопрос: «Конструктивисты, отрицая этническую природу наций, не могут объяснить, почему для их “изобретения” понадобилась апелляция именно к чувству этнического родства, а не, скажем, к простой со­циальной солидарности или к экономическим интересам. Значит, этническая мобилизация более действенна, чем абстрактно-социальная. Не потому ли, что этничность представляет собой некое онтологическое свойство че­ловеческой природы?»[27]. Ответ слишком ясен;

в-третьих, развенчивая адептов «гражданской нации» (упомянутого Тишкова и иже с ним), Сергеев с историческими фактами в руках пытается обосновать именно этническую первооснову даже таких сложносоставных наций, как французы, англичане и американцы, завершая свой экскурс эффектным выводом: «Приходится с грустью констатировать, что “гражданских наций” в природе не существует, их место обитания – головы либеральных идеологов»[28].

Я бы предложил публике совсем другие примеры и аргументы, но вывод готов подтвердить.

В свете всего вышеизложенного трудно передать все мое изумление и разочарование, когда тот же самый научный редактор «Вопросов национализма» Сергей Сергеев, неожиданно вдруг заявил о своем пиетете по отношению к конструктивистам и призвал работать «в терминологии мейнстрима» (читай: конструктивизма)[29]. Я даже не поверил своим глазам, расценив сказанное как совершенно необъяснимое самопредательство. Ужас и сострадание вызвали у меня эти плачевно капитулянтские строки…

Это стало последней каплей, склонившей меня засучить рукава и вплотную заняться упомянутым «мейнстримом».

Сергеев аргументирует: «Игнорировать описанную ими практику нациестроительства значит сознательно зауживать и обеднять себя как исследователя и оставаться на научном уровне позапрошлого столетия… Севастьяновский биомат ничуть не лучше так обрыдшего людям, выросшим в СССР, диамата».

Я так не думаю. Во-первых, критику модных ныне конструктивистов я веду с позиций не прошлых, а грядущих лет, когда биологизм (сдвиг в сторону которого уже наметился, хотя еще очень осторожно, в работах наиболее продвинутых исследователей, к примеру, Валерия Соловья) неизбежно утвердится в качестве основного метода в исторических науках. Ибо чем дальше, тем больше становится ясно, что главная наука о жизни – не социология, культурология или политология и даже не история, а в полном соответствии с номинацией: биология. И именно с ее изучения должен начинать свой путь будущий историк, социолог, культуролог, политолог и т.п. А в первую очередь – националист-теоретик. Правда, это не всегда помогает (пример: Александр Храмов), но оставляет, по крайней мере, надежду.

Во-вторых, сравнение с диаматом мне лично кажется в высшей степени лестным: в мире до сих пор пока не появилась более убедительная и совершенная система научного мышления. И даже просто мало-мальски пригодная к употреблению альтернатива. Недооценка диамата и истмата «обкормленными» этим блюдом (притом порой насильно) бывшими советскими студентами, а также вовсе не вкусившими его постсоветскими выпускниками вузов – это тяжелейший удар по отечественной умственной сфере, который еще не раз отольется нам горькими сожалениями. Соединение диамата и истмата с биологизмом, чего марксисты напрасно избегали и чему автор этих строк посвящает усилия, уверен, будет высоко оценено ближайшими поколениями ученых.

Но – к делу. Сергеев полагает, что «теоретические и фактологические наработки конструктивистов заслуживают самого серьезного внимания». Что ж, придется и впрямь оказать им таковое. Посмотрим, чего стоят на деле те достоинства, которые коллега взялся защищать столь рьяно и столь, по-моему, опрометчиво.

Кстати, Сергеев правильно понимает главную суть конструктивизма, пропагандирующую национальное мифотворчество. За это он ее и ценит. Но не бывает полезных мифов, как не бывает хороших наркотиков: одурманивший себя «ярким и заразительным национальным мифом» (Сергеев) неминуемо проснется в кровавой грязи. С русским народом такое уже бывало. Допустить этого в очередной раз мы не имеем права.

Но ни с Сергеевым, ни с другими русскими последователями западных конструктивистами я всерьез полемизировать не собираюсь, ограничусь кратким очерком в конце, только чтобы читатель почувствовал реальность и опасность заразы. Как говаривал Пушкин, расчет должен производиться с барином. Важно научно и морально уничтожить хозяев лжедискурса – сателлиты разбегутся сами. Надеюсь, что когда они дочитают настоящий труд до конца, они немедленно так и поступят.

Анализировать чужой бред всегда очень трудно и неприятно, не покидает ощущение, что жизнь при этом проходит зря. Но в данном случае моей рукой водит чувство долга и горькое сознание того, что кроме меня эту архинужную работу сделать некому.

В битве Дон Кихота с мельницей я – на стороне испытанного и необходимого людям механизма, а не сумасбродного и агрессивного визионера. Моя задача – отбросить своим крылом его как можно дальше с пути русского национализма.

II. Парад инвалидов

Сам Бог не сумел бы создать ничего,
Не будь у него матерьяльца!

Генрих Гейне

Нации – буржуазные выдумки.

Владимир Ульянов (Ленин)

Апологеты конструктивизма главным образом опираются на труды трех наиболее авторитетных в данном кругу авторов: Эрнста Геллнера, Эрика Хобсбаума и Бенедикта Андерсона. В соответствии с этим я и выстроил свою критику данного направления. Утопив этих трех китов в море их собственного изготовления, я надеюсь закрыть данную тему навсегда. Очередность определена их внутренним рейтингом по восходящей.

II.1. Эрнст Геллнер – Мастер негодных определений

Недооценка национализма – это общая слабость
духа традиций, марксистской и либеральной,
и в этом заблуждении они единодушны.

Эрнст Геллнер

Первая ласточка, возвестившая темным советским научным работникам весну конструктивизма, – это Эрнст Геллнер[30].

Его книгу, на которую сегодня всем так любо ссылаться, издали на излете советской власти по трем причинам:

1) автор известен как марксист; вот характерные цитаты: «Основная идея книги является частью исторического материализма» (6)… «Основное доказательство здесь есть не что иное, как применение основного положения марксизма о решающем влиянии способа производства на другие стороны общественной жизни» (8); и т.д.;

2) автор еврей, то есть – частица (по умолчанию) могущественного международного лобби, характеризуемого, в частности, резкой ненавистью к любому национализму, кроме своего собственного;

3) автор – большой авторитет на Западе, в силу первых двух причин, в основном.

Было и еще одно важное обстоятельство, вытекающее из всех вышеперечисленных: Геллнер был приглашен с визитом в качестве гуру в поздний СССР. Он был официально принят в стране пока еще победившего марксизма. О том, чтобы на его месте оказался не то чтобы проповедник действительно националистических идей, вроде Дэвида Дюка, но хотя бы более-менее нейтральный ученый, вроде Энтони Смита, речи, конечно идти не могло. Волею этого случая европейская теория национализма впервые предстала перед нами в лице старого, малообразованного и неумного еврея-марксиста, которому и досталась вся наша идеологическая девственность в данном вопросе. Его бастардами с тех пор все полнится отечественная общественная мысль.

Для высокообразованной, продвинутой, слегка диссидентствующей интеллигенции, группировавшейся тогда вокруг издательства «Прогресс», издание книжки Геллнера было безопасной возможностью выпустить джина из бутылки – легально открыть новый для советского обществоведения, острый и не совсем «советский» дискурс национализма. Заодно потрафив влиятельной группе еврейских советников и консультантов перестроечного толка, в том числе околокремлевских, околонаучных и околоиздательских. Послесловие к Геллнеру не случайно написано одним из таких – И.И. Крупником, энтузиастом геллнеризма, убежденным в том, что «с трагическим запозданием мы начинаем свое знакомство с западной теорией национализма» (318).

Трагедия, однако, скорее состояла в том, что это знакомство было чрезмерно суетливым, восторженно-доверчивым и некритичным, притом что сама теория, преподанная нам западными марксистами, – чрезмерно поверхностна и ошибочна по сути. «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», – эта ленинская фраза только что заборы не украшала в нашей стране. Но на деле оно казалось верным, только пока было всесильным в одной отдельно взятой стране. В вопросах же наций и национализма это учение всегда было сугубо ложным по причинам онтологического порядка[31]. Брать марксизм любой разновидности за ориентир в национальных вопросах – все равно что идти к священнику за сексологической консультацией. И доверять западным марксистам (а уж тем более – вместо марксистов отечественных, по крайней мере идеологически жестоко выверенных) следовало бы в последнюю очередь.

Но наши мальчики в розовых штанишках от национализма с восторгом бросились конспектировать это марксистское светило [32], залетевшее в Москву, и дружно сели в здоровенную лужу махрового идеализма, напруженную им под собственные причитания о верности истмату.

Бросим взор на этот краеугольный камешек конструктивистов, чтобы убедиться в сказанном.

*   *   *

Первая глава книги весьма порядочно и дельно именуется: «Определения». Но не спешите радоваться, ибо сами определения никакого повода для радости не дают, а дают – только для недоуменных вопросов. Определениями (всякий раз новыми, но одинаково безапелляционными и безоказательными) полна вся книга от начала до конца. Погрузимся же, сняв розовые очки и одев защитный скептический скафандр, в мир геллнеровских дефиниций.

 

Национализм

Вообще-то, в мировом дискурсе термин «национализм» используется весьма давно, успешно и с твердыми положительными коннотациями.

Популярный «Словарь Вебстера» определяет национализм двояко: как «преданность своему народу» и как «защиту национального единства или независимости».

Не менее популярный «Американский политический словарь»: «Национализм отождествляется с социальными и психологи­ческими силами, которые зародились под действием уникальных культурных, исторических факторов, для того чтобы обеспечить единство, воодушевление в среде данного народа посредством куль­тивирования чувства общей принадлежности к этим ценностям. Национализм объединяет народ, который обладает общими куль­турными, языковыми, расовыми, историческими или географически­ми чертами или опытом и который обеспечивает верность этой политической общности».

 «Японская энциклопедия»: «Национализм – всеобщая приверженность и верность своей нации».

«Британская энциклопедия»: «Национализм – это верность и приверженность к нации или стране, когда национальные интересы ставятся выше личных или групповых интересов».

Все эти и другие анаглогичные определения были даны еще в эпоху, когда глобализация а-ля США еще не стояла на повестке дня. С некоторых пор такая трактовка национализма перестала устраивать сильных мира сего и для названного феномена потребовалось переопределение. Геллнер уловил это негласное требование лучше многих.

Еще в предисловии он честно нас предупредил: «Термин “национализм” используется в книге в значении, которое он имеет в английском, а не в русском языке... Он употребляется в книге для обозначения принципа, требующего, чтобы политические и этнические единицы совпадали, а также, чтобы управляемые и управляющие внутри данной политической единицы принадлежали к одному этносу» (5).

Вполне вразумительно сказано, чтобы не переносить это значение и это учение на русскую почву, не так ли? Хотя бы по причине терминологической нестыковки, дабы не порождать цепочку недоразумений. Куда там!… Оно уже стало расхожим в определенной среде, которая ширится с каждым днем.

В разделе «Определение» Геллнер вновь подтвердил, что «национализм – это прежде всего политический принцип, суть которого состоит в том, что политическая и национальная единица должны совпадать» (23).

Интересно, что сказали бы на это цыгане, поголовно являющиеся крутыми закоснелыми националистами? Да и известные своим национализмом соплеменники Геллнера, две трети коих вовсе не собирается менять свое диаспоральное бытие на израильское гражданство[33]

Но не ищите каких-либо обоснований этому определению: их нет и не предвидится. Просто так хочется видеть дело Геллнеру, или/ибо Геллнер в это верит – как угодно. И мы, конечно же, тоже должны ему верить, поскольку больше ничего не остается.

В сущности, достаточно прочесть слова: «национализм – это прежде всего политический принцип…», чтобы отложить книгу и дальше уже не читать. В чем бы этот принцип ни состоял, ошибка метода уже налицо[34]. Подход Геллнера явно неглубок: ведь феномен не сводим к отвлеченным принципам. Да и откуда берется сам этот принцип? По каким мотивам возникает? О том ни слова.

Следующая фраза, призванная подкрепить данную дефиницию, уже способна рассмешить: «Национализм как чувство или как движение проще всего объяснить, исходя из этого принципа. Националистическое чувство – это чувство негодования, вызванное нарушением этого принципа, или чувство удовлетворения, вызванное его осуществлением».

Не то, чтобы Геллнер тут был совсем неправ. Спору нет, такой частный случай возможен. Но представить себе массовое движение столь продвинутых политически и непрерывно рефлектирующих на эту тему особ (а национализм интересен именно своей массовостью и длительностью переживания, за счет чего совершаются, по большей части вполне стихийно, революционные преобразования) я лично, уже двадцать лет близко наблюдающий русское национальное движение, не могу. Чисто кабинетный, умозрительный подход Геллнера не может не вызвать улыбку.

И вообще, так ограничивать национализм, сводить его, тем более в его массовой, основной и главной чувственной форме, к подобному рациональному обоснованию представляется несообразным с практикой. Разве нет поводов поважнее для возникновения и проявления национального чувства (национализма), среди которых главнейшим и очевиднейшим я бы назвал этнические войны, вечно сопровождающие весь род homo?!

Формулировки Геллнера продолжают вызывать недоумение: «Короче говоря, национализм – это теория (?) политической законности (?), которая состоит в том, что этнические границы не должны пересекаться (?) с политическими, и в частности, что этнические границы внутри одного государства – вероятность, формально исключающаяся самим принципом в его общей формулировке, – не должны отделять правителей от основного населения» (24).

Думаю, что подавляющее большинство русских националистов с изумлением узнало бы о причислении себя к разряду политических теоретиков. Возгордились бы, чего доброго. Нужно ли доказывать, что это утверждение беспочвенно?

Несомненно, теория национализма существует: национализм – это и теория тоже. Но провозглашать первичность идеи национализма, какова бы они ни была, по отношению к его реальной биопсихологической основе – инстинкту (комплексу инстинктов) – есть нонсенс, для материалистически мыслящего ученого недопустимый, отрывающий мир идей от их реальной, материальной основы – бытия. Доискиваясь до корней и причин, бессмысленно исследовать одни только идеи: исследуйте в первую очередь бытие, их породившее. Но марксиста Геллнера это основополагающее для истмата соображение не останавливает. Он смело подменяет феномен – идеей. А за ним этот трюк повторяют и его последователи.

Геллнеру и того мало. Не в силах дать сколько-нибудь основательное определение национализма, он делает подход за подходом, как штангист-неудачник, все надеясь выжать заветный вес, но безуспешно: штанга опрокидывает его на помост. Под занавес Геллнер сбивчиво разражается еще одной, новой, дефиницией в бесплодной надежде что-то объяснить, в конце концов, хотя бы самому себе:

«В этой книге утверждается лишь то, что национализм является очень специфической разновидностью патриотизма, которая распространяется и начинает доминировать только при определенных социальных условиях, и что эти условия реально господствуют в современном мире и больше нигде. Национализм – это разновидность патриотизма,  имеющая несколько очень важных отличительных особенностей. Прежде всего, сообщества, которым такой вид патриотизма, а именно национализм, дарит свою преданность, должны быть культурно однородны и зиждиться на культуре, стремящейся быть “высокой” (то есть письменной) культурой. Они должны быть достаточно велики, чтобы чувствовать себя в силах содержать собственную образовательную машину, способную развивать эту культуру, иметь мало четко разграниченных внутренних подгрупп и, напротив, анонимное, текучее и подвижное население, к которому индивид принадлежит непосредственно в силу своего культурного стиля, а не в силу своей принадлежности к составляющим его подгруппам. Однородность, грамотность, анонимность – вот ключевые черты таких сообществ» (280).

Все это, по обыкновению, голословно. Нет сомнений, что при желании Геллнер мог бы навысасывать из своих пальцев еще энное количество все новых таких же любительских определений[35]. Но разберем последнее, что осталось.

В русском националистическом поле дискуссия о противоречии и даже противоположности между национализмом и патриотизмом прошла еще во второй половине 1990-х. Никому среди причастных к оному полю лиц уже давно не нужно разъяснять, что национализм – это не патриотизм и не его разновидность. Но для стороннего читателя повторю аргументацию:

«Отличие националиста от патриота именно и только в том, что националист уже осознал, глубоко и непоколебимо, что нация – первична, а государство – вторично. Они диалектически неразрывны, как содержание и форма, но осознанный приоритет должен быть всегда у содержания. Нельзя решать проблемы государства в обход проблем нации. Бессмысленно надеяться, что можно укрепить государственность, не укрепив государствообразующий народ, собственно нацию…

Как только патриот проникается этими простыми истинами, он автоматически превращается в националиста. Обратный метаморфозис невозможен, как невозможно бабочке вновь стать куколкой или гусеницей. Преображение истиной необратимо»[36].

Ну, а что такое «анонимное, текучее и подвижное население, к которому индивид принадлежит непосредственно в силу своего культурного стиля, а не в силу своей принадлежности к составляющим его подгруппам» и почему «однородность, грамотность, анонимность – вот ключевые черты таких сообществ», которым национализм «дарит свою преданность», я, как ни бился, объяснить себе и людям не в силах. По-моему, это просто бред сивой кобылы. Где Геллнер видел такое население и такие сообщества, я не знаю, а сам он не сообщает.

Что же можно построить на таком гнилом фундаменте? Только театр теней.

Нации

Самое главное, конечно, это исходное понимание и определение нации.

Геллнер пытается давать его тоже много раз, а впервые на с. 34. Оно, увы, совершенно ни на чем не основано, перед нами простая декларация:

«Фактически нации, как и государства, – всего лишь случайность, а не всеобщая необходимость. Ни нации, ни государства не существуют во все времена и на любых условиях (интересное открытие! да, в первобытном обществе, где отсутствует жесткое разделение труда и нет эксплуатации, государства нет и быть не может. Но с появлением этих факторов государство – неизбежно, по большей части именно национальное, этническое, во всяком случае вначале. – А.С.). Национализм стоит на том, что они предназначены друг для друга; что одно без другого неполно; что их несоответствие оборачивается трагедией. Но прежде чем они стали предназначенными друг для друга, они должны были возникнуть, и их возникновение было независимым и случайным. Государство, безусловно, возникло без помощи нации. Некоторые нации, безусловно, сложились без благословения своего собственного государства» (34).

Можно ли это назвать дефиницией? Вряд ли, но и другие (ниже) не лучше.

Не отличающиеся обязательностью рассуждения Геллнера фронтально противоречат отечественной научной традиции как в плане теории государства, так и в плане теории нации. О русском понимании нации, о нашей традиции, нашем вкладе в мировой нациеведческий дискурс мне приходилось подробно писать в другом месте[37]. Поэтому здесь просто обозначу наши расхождения.

Если, как Геллнер, считать нации и государства случайностью, тогда уж надо договаривать: это особая, всеобщая, случайность. Практически перед каждым племенем однажды встает стандартная дилемма: создать свое государство и стать нацией – или мириться со своим ничтожеством, а то и погибнуть. Многие выбирают второе, но и в этом случайности и добровольности никакой нет: просто не каждому по силам первое.

Геллнер неправ, утверждая, что нации и государства создаются независимо друг от друга: это зачастую именно две стороны одного процесса. Нация возникает на базе народа именно в ходе обретения им государственности. И национальные государства (как частный вид государства вообще) возникают именно и только в связи со становлением народа как нации. Хотя в принципе возникновение государства также есть результат универсальной необходимости, пусть и другого происхождения. (Марксисту Геллнеру неплохо бы ознакомиться с марксистской теорией на данный счет.) Но в любом случае утверждать, что «государство, безусловно, возникло без помощи нации» неправильно, так как процессы создания того и другого синхронны, они коррелируют, и государство вольно или невольно создается всем народом, а не из воздуха берется.

И уж вовсе шокирует неправдой утверждение, что «некоторые нации, безусловно, сложились без благословения своего собственного государства»: ведь если нет своего государства – нет и нации. Геллнер не случайно не приводит ни одного (!) примера, ибо их нет в природе.

Автор все бьется в попытках нащупать определение нации:

«Что же, в таком случае, представляет собой эта случайная, но в наш век, по-видимому, универсальная и нормативная идея нации? (NB: он предлагает обсуждать не «нацию», а «идею нации». Как это характерно для идеалиста, как это характерно для западной науки – и как недопустимо с точки зрения истмата! Снова нам идею выдают за феномен… – А.С.) Обсуждение двух очень приблизительных, предварительных определений поможет добраться до сути этого расплывчатого понятия.

1. Два человека принадлежат к одной нации лишь в том случае, если их объединяет одна культура, которая в свою очередь понимается как система идей (кругом одни идеи! А куда же артефакты и технологии девать, на которых вся культура держится? – А.С.), условных знаков, связей, способов поведения и общения.

2. Два человека принадлежат к одной нации лишь только в том случае, если они признают принадлежность друг друга к этой нации (не встречал более идиотской постановки вопроса. Да кто же спрашивать будет-то? Это уже вовсе что-то невиданное: мы, оказывается, – даже не то, что сами о себе думаем, как уверяют обычные конструктивисты, а куда круче: мы – то, что о нас думают другие! Я – русский, если NN признает меня русским? Какой-то субъективный идеализм в квадрате… Это истмат??!! – А.С.). Иными словами, нации делает человек; нации – это продукт человеческих убеждений, пристрастий и наклонностей» (34-35).

Удивительная настойчивость! Поражает нелепость подхода. «Два человека» нас, как понимает читатель, вообще не интересуют и не могут интересовать, это не статистическая величина, нации не измеряются «двумя человеками». Два человека могут принадлежать к одной общности в силу недоразумения, аберрации сознания и т.п. Перед нами полное торжество идеализма и псевдонаучная болтовня. Как Геллнер ухитрился затесаться в «ученые» с таким багажом и такими методами?

 А вот уж и новая попытка определить нацию:

«Обычная группа людей (скажем, жители определенной территории или носители определенного языка) становятся нацией, если и когда члены этой группы твердо признают определенные общие права и обязанности по отношению друг к другу в силу объединяющего их членства. Именно взаимное признание такого объединения и превращает их в нацию, а не другие общие качества…» (35).

Если перевести это на нормальный русский язык и применить к России, то получится так: «все население или все русскоязычные России имеют шанс договориться о согражданстве, чтобы пользоваться равными правами и обязанностями».

Все, более ничего тут нет, никакого другого смысла.

Причем тут нация?!!! Какой националист под этим подпишется?

Сделав несколько заходов в попытке определить нацию, и все неудачные, Геллнер, однако бросается в бой против ложной, как ему кажется, националистической трактовки нации. Он возражает против «молчаливого, косвенного» признания «самой неверной посылки националистической идеологии, будто бы “нации” заложены в самой природе вещей, что они только ждут, когда их “пробудят” (излюбленное националистическое выражение и сравнение) от прискорбного сна при помощи националистического ”будильника”. Именно неспособность большинства потенциальных наций когда-либо ”очнуться от сна”, отсутствие в них глубинного брожения, которое могло бы выплеснуться наружу, наводят на мысль, что национализм, в конце концов, не так уж важен. Приверженцы теории социальной запрограммированности ”наций” замечают, возможно, не без удивления, что некоторым из этих ”наций” недостает силы и решимости, необходимых для выполнения миссии, возложенной на них историей (обратим внимание на упорное ироническое закавычивание Геллнером слова ”нация”. – А.С.).

Но национализм – это не пробуждение древней, скрытой, дремлющей силы, хотя он представляет себя именно таковым. В действительности он является следствием новой формы социальной организации, опирающейся на полностью обобществленные, централизованно воспроизводящиеся высокие культуры, каждая из которых защищена своим государством» (112).

В связи с тем, что Геллнер прочно запутался в определениях национализма, обсуждать последний абзац, категорический, как обычно у него, я смысла не вижу. Но его замечание о том, что далеко не все этносы способны перейти в фазу нации, вполне верно. Только из этого не следует, разумеется, тот вывод об отсутствии реальных наций и о «неважности» национализма, на который подался Геллнер.

Да, не каждый этнос и не в каждый момент ощущает потребность в собственном государстве и стремится его заполучить. До этого надо дозреть. Скажу больше: не все из тех, кто дозрел – ощущает и стремится – способны это сделать, а потому и не пытаются. И этого мало: не все дозревшие хотят – к примеру, две трети евреев всего мира палкой не загонишь на ПМЖ в Израиль, ибо они вовсе не желают лишиться преимуществ проживания в диаспоре в обмен на гражданство своего национального государства. Хотя при этом и лишиться Израиля не желают…

Ну, и что из этого следует? Каждый протягивает ножки по одежке и не предпринимает непосильных авантюр – что тут удивительного? Наглядная аналогия – половая жизнь человека, к которой стремится как к величайшему благу всякая нормальная особь… кроме тех, кто либо не еще дозрел до нее, либо уже расстался с такой возможностью (то и другое в силу возраста).

Но марксист Геллнер так увлекся им обнаруженным простеньким фактом, что на этой основе решил замахнуться (карлик на титана!) на авторитет самого Гегеля, лежащий в фундаменте марксистской философии:

«Большой процент погруженных в непробудный сон “наций”, которые никогда не встанут и не воссияют (почему бы это знать Геллнеру? – А.С.) и которые даже не желают просыпаться, позволяет нам критиковать националистическую доктрину с ее же собственных позиций. Национализм считает себя естественным и всеобщим регулятором политической жизни человечества, только скованным этим длительным, упорным, мистическим сном. Вот, как это представление выражено у Гегеля: ”Нации могут пройти большой исторический путь, прежде чем они осуществят свое предназначение – оформить себя в виде государства”[38]. Тут же Гегель заявляет, что этот догосударственный период на самом деле можно назвать “доисторическим” (sic): таким образом, у него получается, что настоящая история нации начинается тогда, когда она обретает собственное государство» (113).

Геллнер почему-то вообразил, что против гегелевской концепции достаточно выставить «существование наций – спящих красавиц, не имеющих своих государств и не ощущающих потребности в них», и этим по национализму вообще и по Гегелю в частности будет нанесен сокрушающий удар! Но это вовсе не так, ибо мы даже на примере ряда бывших социалистических наций отлично видим собственными свидетельскими очами, что этносы действительно могут «спать» и «не чуять» никакой потребности в собственном государстве, а потом вдруг «проснуться», как это сделали, скажем, казахи, вовсе не существовавшие как нация в досоветский период, и выстроить не просто националистическое, но даже жестко этнократическое государство. Прав, конечно, титан, а не карлик[39].

На самом деле из геллнеровских рассуждений ясно одно: наступление такого момента, когда потенциальная нация устремляется к обретению своего национального государства, явно зависит от неких условий. Каковы же они? Если бы Геллнер так поставил вопрос (что и подобало бы настоящему ученому, а не шарлатану), то он вскоре нашел бы ответ[40]. Он этого не делает – пусть сие останется на его совести…

И вот, уже после всего сказанного, отмахав полкниги, он вдруг начинает раздел, который так и озаглавлен: «Что такое нация?». Видно, неполноценность собственных рассуждений автора подспудно ощущалась им и не давала покоя. Внимательно следя за ходом мысли Геллнера, мы без труда найдем корни его ошибок.

Геллнер кладет в основу образования наций два краеугольных камня: «Мы говорили о двух наиболее реальных основаниях, на которых можно было бы построить теорию национальности, – это добрая воля и культура» (122).

Для конструктивиста, конечно, важней всего именно первое: «Нет сомнения, что добрая воля, или согласие, является существенным фактором в формировании большинства групп, как больших, так и малых. Человечество всегда было организовано…».

Перед нами – та самая полуправда, что хуже отпетой лжи. Потому что в мире есть явления природные, а есть искусственные, созданные доброй – или недоброй – волей человека. Как известно, новые общности живых существ (виды и породы) возникают периодически путем как естественного, так и искусственного отбора, да вот только первый – это закон и функция природы, а второй – дело рук человека.

То же и человеческие общности: есть природные, первичные – например, этносы (род, племя, народ, нация), а есть антропогенные, вторичные (партии, клубы, религиозные общины и т.д.). Есть, наконец, и такие, которые, не будучи напрямую сотворены природой, не зависят и от воли человека, являясь плодом естественно-исторического процесса: например, классы. То, что сотворил человек по своей воле, он и отменить может своею волею. Но естественную общность ни создать, ни отменить не может никто – ни нацию, ни класс.

Раз допустив ложную посылку, Геллнер обречен и дальше двигаться путем лжи.

Любопытная подробность: определяя нации как «группы, которые сами желают существовать как сообщества» (123), автор ссылается не на кого иного, как на Эрнста Ренана[41], знаменитого своей сумасбродной и отчаянной попыткой подвести теоретический фундамент под явление так называемой «французской нации», на деле являющейся конгломератом этносов (который каких-то 250 лет назад и франкофонным-то был не более чем на 50%[42]), затиснутым в общее согражданство. Эта ссылка многое объясняет: Геллнер даже не оригинален в своих заблуждениях.

А они множатся: «Как бы это ни казалось парадоксальным, но факт остается фактом: определение наций может отталкиваться только от реальностей эпохи национализма, а не, как можно было бы предположить, от противного. “Век национализма” – не просто итог пробуждения и политического самоутверждения той или иной нации…

Культуры теперь представляются хранилищами политической законности. (?) Только в такой ситуации начинает казаться, что всякое игнорирование их границ является беззаконием.

Исходя из этих условий – хотя только из этих условий – нации действительно могут определяться на основании как доброй воли, так и культуры и на основании их совпадения с политическими единицами. В этих условиях люди желают быть политически едиными со всеми теми, и только теми, кто принадлежит к той же культуре. Соответственно государства стремятся совместить свои границы с границами своих культур и защищать и внедрять свои культуры в пределах своей власти. Слияние доброй воли, культуры и государства становится нормой… Эти условия отнюдь не характерны для человеческого общества как такового, но исключительно для его индустриальной стадии» (126-127).

Столь наивно-идеалистические, мифологизированные представления о государстве особенно неожиданны они в устах марксиста. (Зацикленность Геллнера на культуре я разберу ниже.)

Геллнер завершает ход мысли знаменитым тезисом, принесшим ему мировую известность:

«Именно национализм порождает нации, а не наоборот» (127).

Нетрудно видеть, что он буквально ничем – НИЧЕМ! – не подтвержден, не обоснован. А если в эту формулу подставить то значение национализма, которое Геллнер ему придал выше, абсурдность этого утверждения просто бросится в глаза. Характерно, что Геллнер, не имея исторических, фактических подтверждений, прибегает – и на много страниц – к вымышленным литературным образам Мегалломании и Руритании как к аргументам. Каковые и анализирует усердно. Поистине, выдумки для выдумок!

Если бы такую ерунду написал средний советский социолог или политолог, его в пыль бы растерли коллеги, в грязь бы вмесили, сделали изгоем – и поделом! А английскому еврею-«марксисту» – все можно, ему мы в рот смотрим! (Как и Попперу, и Хобсбауму, и другим точно таким же умникам.) Досадно.

Классы

Среди рассуждений Геллнера небольшое, но важное место занимает тема класса, которую он – марксист ведь как-никак! – связывает с темой нации:

«Националистические теории обычно рассматривают нации как устойчивые, естественные социальные общности, которые лишь начинают действовать, или, используя любимое выражение националистов, “пробуждаются” в эпоху национализма. “Национальное пробуждение” – горячо любимое определение националистов. Здесь прослеживается заметная аналогия между этой идеей и марксистским разграничением между “классами в себе” и “классами для себя”. Но я не верю, что нации существуют в том же самом смысле, что и классы» (12).

??? Казалось бы, при чем тут классы вообще? Кто говорит здесь и сейчас про классы? И кому, в конце концов, какое дело, во что верит г-н Геллнер? Уж потрудился бы подкрепить свою веру чем-то более истматическим… Но нет, он просто счел своим долгом так подтвердить свое исповедание марксистской веры (Владимир Ульянов-Ленин: «нации – буржуазные выдумки»!). Лишь для того, впрочем, чтобы тут же опорчить ее собственной ни с чем не сообразной выходкой:

«Только когда классу удается в той или иной степени стать нацией, он превращается из “класса в себе” в ”класс для себя” или ”нацию для себя”. Ни классы, ни нации не являются политическими катализаторами, ими являются лишь ”нации-классы” или “классы-нации”» (252).

Что это?! Очевидно, такой… марксизм. Как говорилось выше, ждать от марксистов вообще каких-то осмысленных предложений по теории наций не следует: это не их амплуа. Комментировать сказанное невозможно: сие за гранью смысла.

Но хотел бы я, чтобы мне кто-нибудь показал такую нацию, которая состояла бы из одного класса! (Это невозможно по определению: нация это все классы одного этноса вместе. Хотя отзвук этого миленького геллнеровского «открытия» мы недавно наблюдали в попытке Валерия Соловья выдать русский народ за некий однополярный «этнокласс».)

Государство

Марксистскую теорию классов Геллнер обогатил также еще и своей теорией государства. Для начала, впрочем, он ссылается на Макса Вебера (странно, почему не на Маркса или Энгельса, посвятившего данному вопросу как-никак монографию?):

«Государство… это такая организация внутри (?) общества, которая владеет монополией на законное насилие» (27).

Определение, как видит читатель, очень плохое. В нем нет ни слова об организующей, регулирующей функции государства, о защите безопасности, об исполнении общих нужд, о патронаже и проч. Государство невозможно без насилия, верно, но если государство – это только насилие, то зачем оно нужно людям, почему за него идут в бой?

Геллнер пытается уточнить и развить Вебера:

«Государство – это институт или ряд институтов, основная задача которых (независимо от всех прочих задач) – охрана порядка. Государство существует там, где из стихии социальной жизни выделились специализированные органы охраны порядка, такие, как полиция и суд. Они и есть государство» (29).

Типичный, наследственный взгляд потомственного хазарина! Забыть об армии! (А ведь это первейшее условие sine qua non: не будет армии – не будет и государства.) Забыть о таможне! О МИДе! Как будто государство возникает в ответ лишь на потребность верхов эксплуатировать низы, а не в ответ на необходимость защищать все сообщество от внешней угрозы, в том числе экономической. Но уж для кого иного, а для нас, русских, всю свою историю подвергавшихся нашествиям извне и именно против них создававших и укреплявших свое государство, этого объяснять не надо.

А как вам такой перл: «Государство в первую очередь является защитником не религии, а культуры» (231)? Хороша постановка вопроса?! Нам предлагают выбирать из двух вариантов, из которых ни один не является истинным. Причем тут вообще защита религии? Культуры? Государственная защита нужна непосредственно людям, властям и населению, народу в целом, а также территории, в первую очередь. Что-то мне не припоминается ни одной войны, которую вело бы какое-либо государство в защиту культуры вместо вышеназванных вещей.

Для чего Геллнер в очередной раз взялся рассуждать о том, что явно выше его понимания? Да вот ради такой ценной мысли:

«Всякий разумный подсчет покажет, что число потенциальных наций по всей видимости намного, намного больше, чем число жизнеспособных государств. Если этот аргумент, или расчет, верен, то не все националистические интересы могут быть в равной степени соблюдены, во всяком случае одновременно. Удовлетворение одних приведет к ущемлению других» (26).

Скажите, какое открытие! Но такие вопросы испокон веку решаются не расчетами за столом кабинета, а с оружием в руках на поле боя. Только силой! Кто силен, тот и прав, тому и владеть государством. Геллнер этого не знает?

Нацией, как говорилось выше, народ только и становится в ходе обретения своего суверенитета, своей государственности. Часто это происходит в ходе войн, которые не каждому народу по силам. Но поскольку Геллнер верит в иное, объяснить несовпадение числа народов с числом национальных государств он, конечно, не в состоянии.

Датировка наций и национализма. Аграрное и индустриальное общество

Наиболее важный идейный узел книги связан с датировкой Геллнером феноменов нации и национализма. Он оперирует расплывчатыми понятиями «эпоха наций», «век национализма», подразумевая, главным образом, ХХ век. Попробуем разобраться, как он это обосновывает. Почему это важно? Потому что любое явление следует понимать от истоков, а значит – надо верно эти истоки определить.

Геллнер пытается делать это через привязку, во-первых, к культуре (письменности), а во-вторых – к индустриальному обществу. Рассмотрим то и другое по порядку.

1. Нации и культуры

Чтобы убедить нас в наличии такой связи, Геллнер в очередной раз дает новую дефиницию: «Национализм – это то, что относится к сообществам, объединенным общей культурой и отличающимся от соперничающих или враждебных сообществ различиями в культуре» (9).

Ясно, что он вполне произвольно берет только частный случай национализма. Но чем он объясняет свой выбор? Он пишет:

«Основное предназначение и идентификация человека связаны теперь с письменной культурой, в которую он погружен и внутри которой способен успешно функционировать. Это – высокая культура, передаваемая не путем неформального общения с непосредственным окружением, а при помощи формального обучения. На мой взгляд, именно этот фактор лежит в основе современного национализма и определяет его силу» (7).

Понять ход мысли Геллнера почти невозможно, настолько он примитивен и ошибочен, настолько ниже уровня понимания. Какая тут связь? Обучение высокой культуре на национальном языке влечет за собой национализм – и это весь секрет? Но так было всегда – и в дописьменный период, может быть, еще успешнее, потому что на стадии господства фольклора уж точно ничего, кроме живой национальной традиции изустно не передавалось, причем в масштабах всего народа сразу, а нынешняя письменная культура несет в себе, образно говоря, «сказки разных народов», что вовсе не способствует развитию такого уж махрового национализма. Да и усваивается наслением по стратам крайне неравномерно, в отличие от дописьменной эпохи, не только не объединяя, но, скорее, маркируя и разъединяя разные страты единой нации.

Интересно вот еще что. Геллнер всячески старается нас убедить на всем протяжении книги в том, что и нации, и национализм – это-де исключительно порождение ХХ века, «индустриальной эпохи». А вот в предшествующую ей «аграрную эпоху» национальные государства-де были лишь «время от времени», что не оставляло места ни для наций, ни для национализма. Поэтому-то он и выдумывает какие-то несуразные условия насчет «высокой культуры», которая на поверку оказывается просто «письменной культурой».

Ему бы не мешало знать, если говорить даже только о европеоидах, что письменная культура восходит у них к изобретению алфавита, вначале финикийского, ок. XIII в. до н.э., а от него производного греческого (ок. 800 г. до н.э.), затем этрусского (ок. 700 г. до н.э.) и, наконец, латинского (ок. 400 г. до н.э.). За это время мы свидетельствуем ряд высокоразвитых национальных государств, какими, вне всякого сомнения, были Египет и Афины, Рим и Спарта, Вавилон и Иран и т.д. Национальным русским государством была Древняя Русь как минимум с XV века, а высокой письменной культурой, распространенной в широких общественных слоях, русские обладали с Х века.

И если не все государства Древнего Мира и средневековья были национальными, так ведь и сегодня не все таковы. Попытка Геллнера запихнуть национальные государства, а с ними нации и национализм в узкую временную нишу современности беспочвенна и неубедительна. Он просто не знает истории.

Но наш некультурный культуролог продолжает свои откровения.

В качестве «национальных границ» он рассматривает только «заметные культурные различия между крупными человеческими общностями», принципиально игнорируя «смежные разветвления родства, занятий, расселения, политического союзничества, социального статуса, религии, сект и ритуалов», которые-де образуют «крайне запутанную структуру» (13). Не видя, что именно эта структура являет собой живую плоть этничности, без которой нет и не может быть нации.

Но он делает из этого радикальный вывод: раз в доиндустриальном мире нет «заметных культурных различий» (вот тебе раз! Это вопиющая неправда: достаточно сравнить средневековый Китай, арабский Восток и европейский Запад, не говорю уже о мезоамериканских культурах или Египте), то-де и «попросту не существует “наций”, способных “пробудиться”» (13). Он не видит эти различия у себя под носом, но талдычит об их сверхценности как этномаркеров, вновь и вновь утверждая, что необходимы «глубокие культурные различия, определяющие границы чего-то подобного современной нации» (13). Что неверно само по себе даже логически (феномен не определяется через эпифеномен).

Что тут скажешь? Как говорил Лао Цзы, «незнающий, делающий вид, что знает, – болен».

Возникает настоящий парадокс: если для национальной дифференциации как основы национализма так уж важны культурные различия, то чем же объяснить, что современное падение, омертвление национальных культур, их активная диффузия, глобальное взаимопроникновение, наступление массовой (безнациональной, наднациональной) культуры – вовсе не ведет к исчезновению наций, а напротив, сопровождается бурным ростом национализма?

Видно воочию, что тезис Геллнера не стыкуется с жизнью, ее правдой.

А в том-то все и дело, что по мере облетания, опадения культурной, религиозной и прочей эпифеноменальной мишуры, на свет все более ясно выступает, выпирает подлинная основа национализма – кровь[43], общее происхождение! Первичная суть вытесняет вторичные признаки[44], которые разрушаются, ветшают, девальвируют. Перефразируя известный стих: «Культура – штамп на золотом, а золотой – мы сами!».

В малокультурном, архаическом обществе зримые, яркие вторичные признаки – вера, гражданство, культура, идеология – могли порой заслонять первичную, племенную суть национального (к примеру, русские крестьяне-партизаны 1812 года не всегда поднимались до племенного национализма). Но сейчас – другое дело. Чем культурней человек, тем очевидней для него вторичность культуры и первичность крови и плоти. Лишь лицо выражает органическую природу, ибо ею сотворено, а маска творится человеком из картона, бумаги, клея и красок, что бы ни понимать под этой метафорой. Культура – маска, но не лицо.

Геллнер нарочито «не замечает» это противоречие, проходит мимо него, будучи не в силах объяснить. Он продолжает утверждать, вопреки сказанному, что «современный человек… является в первую очередь подданным своей культуры» (10).

Но всмотримся: как же так! Русская культура, к примеру, деградировала и редуцировалась до неузнаваемости, порой до своей противоположности (пример: Владимир Сорокин), русская православная вера перестала консолидировать нацию, т.н. «русская идея», выпестованная лучшими умами XIX-XX вв., непоправимо пала – а русский национализм при этом растет, как на дрожжах?!

Геллнер и ему подобные не в силах объяснить подобное развитие событий. Его слепота объясняется просто: он считает «зов крови» – чем-то «мистическим» и «атавистическим» (15), как и некоторые его ученики (С.М. Сергеев, например[45]). Явно путая атавизм и этнический архетип.

Изобретательству Геллнера на тему нации и культуры нет конца. Оказывается:

«Основной обман и самообман, свойственный национализму, состоит в следующем: национализм, по существу, является навязыванием высокой культуры обществу, где раньше низкие культуры определяли жизнь большинства, а в некоторых случаях и всего населения» (130). «Суть национализма – в приобщении, причастности, принадлежности именно к высокой письменной культуре, охватывающей население всей политической единицы и обязательно соответствующей тому типу разделения труда и способа производства, которые лежат в основе данного общества» (203).

Интересно, сам-то Геллнер понимал, что написал? Ну, про разделение труда и способ производства – это чтоб не забывали, что имеем дело с марксистом. Но к какой, интересно, высокой письменной культуре приобщает русский национализм одноименное население России «ан масс»?! И с каких пор? Мне как участнику процесса было бы любопытно это узнать, но Геллнер, уверяющий нас, что национализм есть массовое стремление неких людей защитить свою культуру политическими средствами, что существует «националистическое требование соответствия политической единицы и культуры» (232, 251), не утруждает себя ни ссылками, ни доказательствами. Ну хоть бы один исторический примерчик привел! Нет, его излюбленные умозрительные модели – Мегалломания и Руритания – так и остаются умозрительными моделями и ничем более[46].

Наконец, вот финальная фраза, итог книги, ее квинтэссенция. Общая высокая культура-де «определяет “нацию”. Тогда, и только тогда, такая нация/культура становится естественной единицей и не может нормально функционировать без собственной политической раковины – государства» (289).

Можно подумать, что свои государства были и есть только у высококультурных наций! (Уж не были ли таковыми вновь образованные латиноамериканские государства?) Конечно, образованность может открыть нации глаза на собственное существование. Но она не может сделать нацию нацией.

Между тем, характеристика современной европейской «высокой» культуры, которую дает Геллнер, на самом деле – просто убийственна:

«Век всеобщей высокой культуры… Средний университетский профессор или учитель может быть заменен человеком непреподавательской профессии с необычайной легкостью и без большого или вообще без всякого ущерба для дела» (88-89).

Хороши же преподаватели на Западе! Впрочем, такого, как Геллнер, болтуна и впрямь можно заменить без ущерба хоть дворником со средним образованием. Но это свидетельство лишь ужасной профанации, снижения уровня западной профессуры – не более того. Если разница между учителем и учеником пропадает, это значит, что учитель просто перестал расти, и его пора менять.

Старый амбициозный еврейский балбес Эрнст Геллнер не знает ничего, о чем берется судить: ни истории культуры (письменности, книги, образования), ни истории общественно-исторических формаций, ремесел, промышленности, науки. Он путает не только «нацию» и «национальность», а также нацию и национальную культуру, но и нацию и государство, что вообще типично для англосаксонской лингвистической, а вследствие того и научной традиции. Он не способен оперировать фактами, примерами. Он не дает ссылок (почти) или ссылается на таких же выдумщиков. Кругом – одни выдумки! Руритании с Мегалломаниями… При этом Макса Вебера, на которого он опирается, сам же Геллнер тоже характеризует как выдумщика. Смех и грех…

Вот вам лицо и плоды западной «науки мнений»!

Нет, привязка к современной культуре явно не годится для датировки наций и национализма, это ложный критерий.

2. Нации и индустриализм

Переходим ко второму критерию.

Геллнер напоминает нам о своем марксизме. Ключ к пониманию национализма, уверяет он нас, – «в способе производства, преобладающем в данном обществе» (8). Он считает, что «накал национализма в девятнадцатом и двадцатом столетиях есть отражение и следствие индустриализма – способа производства, возникшего и распространившегося именно в этот период» (6).

Геллнер разделяет историю человечества на «три основные стадии: доаграрную, аграрную и индустриальную. Племена, живущие охотой и собирательством, были и остаются слишком малочисленными, чтобы у них развился тот тип политического разделения труда, продуктом которого является государство… Напротив, аграрные общества – хотя и не все, но в большинстве своем – оформлены государственно»[47].

Национализм по Геллнеру, якобы, невозможен «в условиях аграрной эпохи» (43).

Заявление, как минимум, нелепое. Вся история аграрной эпохи стоит на этнических войнах, сопровождавшихся таким подъемом национализма, что хоть куда! Одна Столетняя война, окончившаяся тем, что гигантская волна поднявшегося во весь рост французского национализма смела англичан с земли Франции, чего стоит! В середине XV века вопрос национальной принадлежности (англичанин или француз) был вопросом жизни и смерти. Привести массу других примеров, когда национальность становилась поводом для убийства или порабощения, ничего не стоит с самых первых свидетельств истории. А разве не в этом состоит максимальное выражение национализма?

Но даже если исходить из определения национализма, данного Геллнером, придется признать, что установление национальных культур и национальных государств ведет свой отсчет с глубокой античности. Такие государства устанавливались не везде и не всегда – но ведь и сегодня они существуют не всегда и не везде. Количественная оценка тут никак не влияет на качество феномена.

Все написанное Геллнером (а написано много, чуть ли не полкниги) про аграрное и индустриальное общества я не нашел в себе духа конспектировать и считаю, что даже обсуждать это незачем. Поскольку все просто из пальца высосано, аргументов – ноль! Безответственное блеяние, болтовня; ниже уровня какой бы то ни было критики.

Благо нашелся фанат Геллнера И.И. Крупник, который попытался в послесловии «Об авторе этой книги, нациях и национализме» своими словами изложить учение мэтра:

«Национализм, по Геллнеру, – особое историческое состояние, наиболее соответствующее периоду активной индустриализации. Это вовсе не признак отсталого общества; он расцветает в условиях достаточно высокой грамотности, средств информации и коммуникации, появления национальной элиты, потребности общества в квалифицированных кадрах (все это, как и сам национализм, легко обнаруживается уже в античном мире. – А.С.). Национализм – движение больших городов и индустриализирующихся масс; на отсталых окраинах, в сельской местности, где национальная культура воспроизводится повседневной средой, для него нет почвы и простора» (314)

Пусть бы он это объяснил узбекам Ошской области, в основном именно сельских районов, когда их громили там киргизы. Да и статистика это опровергает: русский национализм растет сегодня сильнее всего именно на селе и в малых городах.

Не буду задерживать на данной теме внимание читателя, но замечу лишь одно.

Каким мне представляется нормальный ход мысли? Поставим правильные вопросы. Допустим, нация появляется в индустриальном обществе. Но – не на пустом же месте, из ничего! Что-то же ей предшествовало исторически? Что именно? Какими свойствами это «что-то» обладало? И т.д. Тогда бы сразу выяснилось, что нации возникают из народов, народы из племен – и т.д., то есть, в основе нации всегда лежит этнос, чистый или метисированный. Без понимания природы этноса нельзя понять природу нации, эти понятия неразрывны.

Идея стадиального исторического развития этноса – от первоначального племенного состояния до состояния суверенной нации – позволяет исследователю более исторично подходить и к явлению национализма, предполагая в нем такую же стадиальность.

Соответственно, это дало бы возможность более верно датировать как появление наций, так и появление национализма. А для начала – перестать увязывать эти два появления, которые вовсе не обуславливают друг друга. Якобы национализм появляется только на стадии наций. Эта навязанная конструктивистами ложная взаимосвязь – лишь плод недоразумений, как исторического, так и лингвистического. Необходимо сказать об это несколько слов.

Трайбализм – начальная фаза национализма[48]

Начнем, по завету Конфуция, «исправлять имена». Все дело в том, что этимологически «национализм» связан не только и не столько с «нацией», сколько с «национальностью» (этничностью). Если следовать отечественной традиции нациеведения, наиболее истинной и прогрессивной на сегодня, массовое явление национализма следует понимать как действие инстинкта самосохранения этноса.

Национализм, естественно обостряющийся в народе, движущемся к обретению своей государственности и тем самым к преображению в нацию, вовсе не принадлежит только этому периоду развития этноса. Поскольку является ничем иным как актуализацией этничности, которая происходит по самым разным поводам, особенно если эта этничность оказывается под угрозой.

Геллнер и иже с ним, как мы убедились выше, неглубоко копают, не смотрят в суть вещей. Они неправильно датируют национализм, каковой уходит корнями в трайбализм, а тот – еще далее, в инстинкт продления рода, защиты территории и своего племени, разделения всех на своих и чужих и т.д., равно присущий как первобытным общинам, так и разнообразным популяциям животных, живущих стаями. Это явление описано еще у Дарвина: 1) «Поступки рассматриваются дикарями как хорошие или дурные единственно смотря по тому, влияют ли они очевидным образом на благо племени – но не вида и не отдельного члена племени»[49]; 2) «Животные одаренные общественными инстинктами, находят удовольствие в обществе, предостерегают друг друга об опасности, оказывают товарищам разными способами защиту и помощь. Эти инстинкты не распространяются на всех особей данного вида, но только на членов одной и той же общины».

Вот в этом всем и состоит извечная глубинная, природная суть как трайбализма, так и национализма. Ее замечательно выразил еще сто лет назад великий китайский мудрец и общественный деятель Сунь Ятсен: «Смысл термина “национализм” понятен без особых разъяснений. Например, человек всегда узнает своих родителей и не спутает их с прохожими, так же как и не примет прохожих за родителей. То же следует сказать и о чувстве национализма — оно у каждого в крови. Хотя с тех пор, как маньчжуры вторглись в Китай, прошло уже более 260 лет, любой ханец, даже ребенок, встретив маньчжура, сразу узнает его и никогда не примет за ханьца. В этом — суть национализма»[50]. Не думаю, что суть трайбализма можно выразить адекватнее, нежели в тех же словах.

Не то чтобы Геллнер не догадывался о существовании у национализма своего «бэкграунда»: «Националистический принцип как таковой… имеет очень глубокие корни в наших общих современных условиях. Поэтому он вовсе не случаен и не может быть с легкостью отброшен» (128). Но где эти корни? Какие? В чем эта неслучайность?

Конкретного толкового и ясного ответа на эти вопросы Геллнер не дает, багажа не хватает. И превратно устроен его личный интеллект, иначе он не написал бы, к примеру, что в «безгосударственных обществах проблема национализма не возникает. Если нет государства, естественно снимается вопрос о совпадении государственной границы с границами нации» (29). Как видим, все поставлено с ног на голову! Борьба безгосударственного народа за свой суверенитет и государственность как раз и составляет самое главное содержание национализма во всех таких случаях. Но раз приняв за национализм отвлеченный рассудочный принцип, Геллнер, не желающий в упор видеть очевидного,  теперь везде ищет этот принцип – и ничего более. Найти, конечно же, не может…

Он продолжает потрясать умом: «Если же нет государства, нет и правителей, а значит, вопрос об их национальности тоже сам собой отпадает» (299-300).

Смешно, не правда ли? Во-первых, государства может не быть, а правители найдутся: наместники другого государства или вожди догосударственных племен. Во-вторых, встречаются некоронованные короли – неформальные главы национальных сообществ типа цыганских баронов или руководители любых диаспор. В-третьих, бывают предводители непризнанных «государств в государстве», к примеру председатель нигде не зарегистрированного меджлиса крымских татар, чье слово, однако, – закон для всей 250-тысячной общины. Или тайный еврейский национальный суд Бет-дин, действующий даже в Израиле, приговоров которого трепетно боятся все евреи. И т.д., и т.п. Во всех подобных случаях (а я еще не все перечислил) вопрос о национальности правителя не только не «отпадает», но становится во главу угла! И как прикажете относиться после этого к нашему премудрому корифею?

Корифей тем временем перечисляет разновидности национализма – патриотизм, национализм, трайбализм – и пишет: «Трайбализм никогда не бывает процветающим, потому что когда он действительно становится таким, все относятся к нему с уважением, как к истинному национализму, и никто не рискует называть его трайбализмом» (188).

Непонятно: откуда такое пренебрежение свысока? Что же плохого или недостаточного в трайбализме, почему он и сам по себе не заслуживает уважения? Довольно нелепо получается. Ведь по сути даже сам Геллнер признает, что перед нами одно и то же, просто трайбализм – это национализм на ранней, племенной стадии развития этноса, а национализм – это трайбализм на поздней стадии его развития, в том числе на стадии народа и нации.

В свете сказанного повисает даже не в воздухе, а поистине в безвоздушном пространстве тезис Геллнера, оброненный им как обычно походя, безапелляционно, но бездоказательно, да еще и в противоречии самому себе: «Вопреки убеждению людей и даже специалистов, национализм не имеет глубоких корней в человеческом сознании» (87). Имеет, еще какие. И даже не только в сознании, но и гораздо глубже, в матрице инстинкта, заложенной в представителя вида еще при зачатии.

Итак: может ли быть национализм, если еще не сформирована нация? Конечно! В том числе, вопреки утверждению Геллнера, в аграрных обществах. Ведь, как сказано выше, слово «национализм» напрямую кореллирует не с понятием «нация» (тут связь только чисто лексическая), а с понятием «национальность», т.е. этничность. Национальность-этничность есть и у члена племени (ирокез, дакот, дрегович, вятич и т.д.), хотя до нации этому племени еще расти и расти. Ирокезы, дакоты и сиу, тутси и хуту, и т.д. и т.п. – не нации, а племена и народы, но национализма у них хоть отбавляй! И рубятся-режутся, и умирают они за этот национализм самым примерным образом.

Итак, расстанемся с заблуждением, будто национализм есть что-то новое, сугубо современное, ибо он сопровождает род homo с тех самых незапамятных пор, как на Земле образовались первые племена.

Общая оценка

Надеюсь, после такого внимательного рассмотрения первоисточника, читатель будет со здоровым скепсисом воспринимать максимы Геллнера (по обыкновению, бездоказательные), подобные этой:

«Национальная принадлежность – не врожденное человеческое свойство, но теперь оно воспринимается именно как таковое» (34).

Но дело не в отдельных максимах.

Как относиться к «евангелию от конструктивизма» в целом – сиречь, к книге Эрнста Геллнера «Нации и национализм»?

Например, И.И. Крупник видит заслугу Геллнера в том, что он противопоставил «четырехчленному сталинскому определению» – «иное понимание нации» (306).

Одному злокачественному заблуждению – другое: скажу на это я.

На мой взгляд, жанр данной книги – «сочинение» или «рассуждение». Другого определения этот труд не достоин. Автор не снисходит до аргументов, не приводит примеров, кроме самых примитивных и неубедительных, не оперирует фактами и их совокупностью, не делает обобщений на их основе. Убогий до неприличия аппарат сочетается с широковещательными тезисами и выводами. Его «типология» национализма вряд ли может быть названа таковой из-за своей очевидной нелепости (200), ее даже внятно пересказать невозможно, настолько она нелепа[51]. Какое-то бредоумствование недоучившегося школьника насчет обществ аграрной и индустриальной культур (якобы национализм возможен только во втором). Непонимание того, что т.н. «трайбализм» – это и есть национализм доаграрного и раннего аграрного общества. И т.д.

Трудно найти случай менее систематического и логического мышления, чем у Геллнера. Редкостный пример, образцово-показательный!

Кстати, вообще для «науки мнений» характерен пиетет перед авторитетами, никому порой вообще не известными, – например, какой-нибудь никому, кроме Геллнера, уже не ведомый «судья Оливер Уэнделл Холмс», который что-то там «однажды заметил». Типичная аргументация adhominem, недопустимая ни в приличном тексте, ни в приличном научном обществе.

Этой аргументацией у многих деятелей западной науки принято прикрывать свою неосведомленность в источниках. Геллнер, как и прочие конструктивисты, вынужденно ссылается на Вебера, ибо Маркс не дал такой возможности, а больше им не на кого ссылаться. Вот Геллнер и признается с самоуверенностью невежды и верхогляда:

«Автору, придерживающемуся мнения, что история националистических идеологий и учений не способствует пониманию национализма, возможно, и не стоит вступать в споры о его интеллектуальных истоках. Поскольку учение не имеет достойной внимания родословной, стоит ли обсуждать, кто представлен, а кто – нет, в его генеалогии» (267).

И с таким мнением он посмел приехать со своими пустыми проповедями к нам, в Россию, где традиция националистической мысли включает в себя такие блестящие, глубокие умы, как Пестель и Рылеев, славянофилы, Михаил Меньшиков и Петр Ковалевский, не говоря уж о многих более современных авторах! Ему бы русский язык выучить, да засесть за серьезные книжки, поучиться национализму у русских авторов…

К сожалению, этим верхоглядным хамством ему удалось заразить многих и многих в нашем отечестве.

II.2. Эрик Хобсбаум – канонизированное недоразумение

Перед нами, как на грех, еще один английский еврей-марксист: Эрик Хобсбаум[52]. Между Геллнером и Хобсбаумом очень много общего, как отмечал еще Энтони Смит: «Как и Геллнер, Хобсбаум утвер­ждал, что нации – это продукт наци­онализма как в концептуальном, так и в историческом отношении. А за­тем он перешел к доказательству то­го, что основная особенность и цель национализма, равно как и его собст­венное притязание, которое следует принимать всерьез, заключалось в его стремлении построить “нацио­нальное государство”»[53].

Но основное преимущество этого конструктивиста, с точки зрения тех, кто его пропагандирует, состоит в том, что сей блестящий ум нацию искал, но не нашел (в отличие от Геллнера, который их нашел легион и все разные). Более того, вызрела целая генерация авторов, пытающихся, вослед Хобсбауму, убедить нас в том, что при нащупывании этого понятия «и субъективные, и объективные определения несовершенны и ставят нас в тупик»[54]. Отрицание объективной природы этносов и наций стало модным в определенных научных и околонаучных кругах в большой мере благодаря Хобсбауму.

Но как же в таком случае быть? Перед нами – методологический и терминологический коллапс?

Не нашедший нацию

Хобсбаум уверяет, что так оно и есть:

«Проблема в том и заключается, что мы не способны растолковать наблюдателю, как apriori отличить нацию от других человеческих сообществ и групп – подобно тому, как можем мы ему объяснить различие между мышью и ящерицей»[55]. В итоге, убоявшись бездны премудрости, Хобсбаум гордо заявляет, выдавая свою слабость за силу: «Самой разумной переходной установкой для исследователя является в данной области агностицизм, а потому мы не принимаем в нашей книге никакого априорного определения нации»[56]. Многочисленные российские и западные адепты этого гуру (конструктивисты всех сортов) охотно множат подобные заявления.

Остается загадкой: как, отказавшись принципиально даже от попыток определить нацию, можно писать книги и статьи на тему «нация и национализм». Уму непостижимо!

Столь горделивый отказ использовать свои мозги ради поиска истины сравним только с так называемыми «парадами гордости гомосексуалистов», хотя нормальному человеку невозможно постичь, какая может быть гордость у мужчины, предоставляющего себя в сексуальное пользование другому мужчине. Точно так же непонятна мне «гордость» ученого, расписавшегося в собственном научном бессилии.

Причина такого бессилия понятна: это отказ исследовать сам предмет от его истоков (то есть этногенез как таковой), но исследование вместо того различных точек зрения на предмет. Этому пороку подвержена вся западная идеалистическая общественная наука, давно превратившаяся из науки знаний и фактов – в науку мнений.

Отказ Хобсбаума от поиска объективного критерия нации во многом связан также с тем, что в качестве наиболее известного (читай: авторитетного) он рассматривает определение нации, данное… Сталиным[57]. Оно уже давно и достойно развенчано в целом и по частям, однако Хобсбаум предпочитает отталкиваться именно от него. Надо ли говорить, что ошибки Сталина не должны вводить современного ученого в научный ступор и что Хобсбаум в своем разочаровании зашел излишне далеко.

Отчасти, как для любого западного исследователя, для Хобсбаума дело привычно осложняется лексическим убожеством англоязычия: единым словом nation обозначается и собственно нация, и народ, и национальность, и даже, отчасти метафорически, государство, как это видно на примере ООН. Но при этом тот же язык дает и ключ для выхода из тупика, ибо корень латинского слова natio – а именно, nat – означает не что иное как «род».

Точно так же, как русское слово «народ», латинское слово natio (оригинал, многочисленные копии с которого вошли едва ли не во все языки мира) четко и ясно обнаруживает этимологическую связь, указывающую на кровную, племенную сущность этого понятия. «Народ» и «нация» изначально тождественны. И в античные времена этим словом обозначалось именно племя[58].

Но в наши дни неразбериха с самыми насущными понятиями «народ» и «нация» достигла в западном мире таких масштабов, что даже работа над основополагающими документами ООН, включая Устав этой организации, оказалась сильно затруднена[59]. Во многом, как выяснилось, это связано с тем, что оба термина имеют разные смысловые оттенки в английском, немецком, французском и русском языках. В итоге остановились на формулировке: «[термин] "нации" используется применительно ко всем политическим образованиям, государствам и негосударствам, в то время как [термин] "народы" относится к группам людей, которые могут составлять или не составлять государства или нации».

Как видим, практическая потребность политиков хоть как-то договориться заставила разработчиков расширить понятия до полной неопределенности содержания. Жертвой чего стали многие деятели науки, Хобсбаум в том числе.

Наука, однако, не может следовать подобным путем, это очевидно.

К счастью, российскому ученому нет никакой необходимости оглядываться на Запад. Ему не столь трудно определиться по поводу нации и ее отграничения от других сообществ, поскольку в России есть достаточно крепкая, сложившаяся научная традиция, подвергать которую пересмотру я не вижу оснований. Еще знаменитый «Толковый словарь» Даля разъяснял: «Нация ж. франц. Народ, в обширном знач., язык, племя, колено; однородцы, говорящие одним общим языком, все сословия». Все четко, строго, ясно, понятно и вполне приемлемо в качестве отправной точки для современных размышлений, поскольку прямо подчеркивает этничность как основу нации.

К сожалению, в дальнейшем развитию верных представлений о нации в отечественной науке долгое время мешал диктат антинаучных представлений, выработанных школой т.н. марксизма-ленинизма, начисто отвергавшей биологическое содержание понятия нации. О том, какие грандиозные политические ошибки были заложены этим подходом, легко судить, читая хрестоматийные марксистские описания нации. Например, в одном из последних советских изданий БЭС философ-марксист С.Т. Калтахчян указывал: «Общность территории как условие существования социалистических наций также приобретает новое качество. Границы национальных республик, например, в СССР не имеют уже своего былого значения, не ведут к обособлению наций». Или – еще того пуще: «Опираясь на марксистско-ленинскую теорию, можно предвидеть, что полная победа коммунизма во всём мире создаст условия для слияния наций и все люди будут принадлежать к всемирному бесклассовому и безнациональному человечеству, имеющему единую экономику и единую по содержанию богатейшую и многообразную коммунистическую культуру».

Жизнь убедительно показала все историософское ничтожество подобных установок и перспектив, разбила вдребезги прекраснодушные и беспочвенные мечтания марксистов-ленинцев. Сегодня мы вспоминаем о них только как о курьезе, уже не способном влиять на развитие науки. Но и забывать о них и их бесславном развенчании нельзя, ибо теперь наше сознание вновь атакуют современные марксисты, на сей раз уж не изнутри страны, а с Запада. Сбитые с толку собственными языковыми трудностями, они дружно пытаются переложить их на плечи читателей.

Но если англоязычный читатель еще может отнестись к этому с пониманием, сам будучи в той же ситуации, то с какой же стати нам следовать тем же путем? У нас, к счастью, есть своя собственная традиция нациеведения.

Как резюмировал, с соответствующими ссылками, в своей докторской диссертации историк А.И. Вдовин (МГУ): «В отечественной обществоведческой традиции советского периода под нацией чаще всего понимали определенную ступень в развитии народа (этноса), историческую общность, результат развития капиталистических отношений, приводящих к экономическому, территориальному, культурному, языковому и социально-психологическому единству определенной совокупности людей, стремящихся обеспечить интересы своего дальнейшего независимого развития непременно с помощью обособленного национального государства»[60] (выделено мной. – А.С.).

Оставив в стороне историю вопроса, подчеркну, что для современного нам круга российских ученых, за вычетом экзотистов-конструктивистов, это понимание в своих главных, опорных тезисах – 1) нация есть фаза развития этноса, в которой он 2) создает свою государственность, обретает суверенитет – утвердилось до степени постулата.

Хобсбаумы, конечно, российских источников не изучают, а зря. Потому что представляется совершенно непонятным, как можно писать книгу о нациях и национализме (названия у Геллнера и Хобсбаума практически дословно совпадают), не разобравшись в основном понятии.

У кого что болит, тот о том и говорит

Зачем вообще Хобсбаум взялся за трудную тему, в которой не преуспел даже по собственному признанию? Что его заставило вновь и вновь пытаться по-донкихотски наскакивать на действующие в тысячелетиях константы наций и национализмов, пытаясь их дезавуировать?

Пафос Хобсбаума, в конечном счете, – не более и не менее как вполне ожидаемая, закономерная рефлексия на Холокост, память о котором кипятком обжигает каждого настоящего еврея. Сверхзадача, которой подчинены его тексты, – вскрыть корни этнической нетерпимости и этнических чисток с целью их профилактики в будущем. В этом же секрет мощнейшей поддержки конструктивизма и лично Геллнера и Хобсбаума могущественным мировым научным еврейским лобби.

К примеру, Хобсбаум отпугивает читателя от любого национализма: «У людей, которые всегда встают перед выбором “или/или”, политика ведет или может вести к геноциду». Это, понятно, не аргумент в научном споре: какая разница ученому, как будет утилизована научная истина. Но перед нами – истинный мотив Хобсбаума.

Он, конечно, неправ с точки зрения как истории, так и политики. Ведь выбор приходится делать все время, причем выбирать надо либо своих, либо чужих, tertiumnondatur. Поэтому надо честно признать, каким должен быть ответственный выбор: лучше геноцид чужих, чем национальное самоубийство! О том, что лежит на другой чаше весов, свидетельствует жалкая судьба европейских народов, бесславно и бессильно сходящих со сцены истории, оставляя все великолепное наследство предков – всю эту мощь, богатство, красоту, созданную былой витальной силой европейца, – народам, которые не сделали (и не могли сделать) ничего для утверждения этой славы.

Снова и снова возвращаясь мысленно на излюбленное пепелище, Хобсбаум склонен объяснять все главные, на его взгляд, беды ХХ века «крахом многоэтничных Австро-Венгерской, Османской и Российской империй в 1917-1918 годах и характером мирных пос­левоенных решений относительно пришедших им на смену государств. Сутью этих решений являлся план Вильсона по разделу Европы на этно­языковые территориальные государ­ства – проект столь же опасный, сколь и непрактичный, и реализуе­мый разве что за счет насильственно­го массового выселения, принужде­ния и геноцида, за которые впоследст­вии пришлось расплачиваться»[61].

Вот где он, корень неприятия самой идеи национального государства! А отсюда уж и стремление запутать, затушевать, извратить – и в любом случае поставить под сомнение базовые понятия, обуславливающие такую идею: нации и национализм.

Понятна также тревога Хобсбаума по поводу того, что «сейчас историки делают для национализма то же самое, что производители мака в Пакистане для наркоманов: мы снабжаем рынок основным сырьем».

Но как запретишь ученым двигать вперед науку? Если объективные научные данные (исторические, культурологические, лингвистические, этолого-психологические, да какие угодно) свидетельствуют в пользу национализма, значит любые попытки его подрывать – есть ничто иное как мракобесие и обскурантизм. Для человека, причисляющего себя к миру науки, – поступок отвратительный и постыдный.

Напротив, встав на поприще служения знанию, надо не прятать голову в песок и не плевать против ветра, а смело ставить все паруса и мчаться на том самом ветре к пределам научной истины. В нашем случае – честно исследовать феномен нации и национализма как объективную реальность, а не как некий конструкт, который не может ее заменить.

Главная проблема Хобсбаума в искусственно зауженных горизонтах мышления. Ведь он не случайно берет в рассмотрение только поверхностный пласт проблемы, обращаясь лишь к политическим событиям и решениям. В конце концов, очевидно полагает он, события создают и решения принимают люди – может быть, удастся их уговорить чего-то не делать? Не правдой (правда на стороне националистов) – так полуправдой, сеющей сомнения.

Но все дело в том, что рациональный слой бытования национальных отношений – ничтожно тонок. Ибо они как таковые являются результатом куда более глубинных мотиваций, восходящих, как и положено, к основным инстинктам. А инстинкты даны нам природой, и не человеку их отменять. Подавленный инстинкт – гарантия в лучшем случае невроза, в худшем – психоза. От чего упаси нас бог.

Метания ошпаренного

Конечно, Хобсбаум несколько основательнее уж совсем голословного Геллнера. Но предвзятые установки порождают такую его характерную черту мышления как непоследовательность. Он то подходит довольно близко к верному понимаю нации, то вновь отступает. Поведение Хобсбаума в пространстве нациеведения, напоминающее движение броуновской частицы в проруби, представляет некоторый интерес отдельными попытками связать концы с концами, исторические факты и политический опыт – с собственными навязчивыми идеями. Он то хочет казаться объективным, то снова бросается в полынью идеализма и субъективизма, донкишотствуя в мнимо благородной битве с нациями и национализмом. Бросим взгляд на некоторые из этих попыток.

1. Вот он утверждает, что «современная нация» может пониматься «и как отдельное государство, и как народ, стремящийся подобное государство создать». Вроде бы – долгожданный позитив. Но тут же следует ссылка на классика конструктивизма Бенедикта Андерсона, что-де нация есть «воображаемая общность», годная только, чтобы «заполнить эмоциональный вакуум, возникший вследствие ослабления, распада или отсутствия реальных человеческих сообществ и связей»[62].

Или вот еще: Хобсбаум считает единое территориально-политическое образование – «важнейшим критерием того, что мы сегодня понимаем под “нацией”»[63]. Вроде бы, это про государство? Опять горячо! Но тут же указывает на «элементы, которые для нашего современного понимания “нации” являются чрезвычайно характерными, если не центральными: язык и этнос»[64]. Небрежности, неувязки, слабая логика, нечеткое мышление… Достаточно, чтобы не искать в этом источнике ничего, кроме случайной фактуры.

Робкий путаник Хобсбаум признает, что для того, чтобы тот или иной народ мог быть причислен к нациям, он должен перешагнуть некий «порог», каковой он определяет по трем критериям: 1) историческая связь народа с современным государством или с государством, имевшим довольно продолжительное и недавнее существование в прошлом; 2) существование давно и прочно утвердившейся культурной элиты, обладающей письменным национальным языком – литературным и административным; 3) способность к завоеваниям[65].

На мой взгляд, если первый пункт и впрямь решительно необходим, а второй желателен, то последний пункт – столь же решительно ошибочен. Скажем, Грузия, Азербайджан и Молдавия после распада СССР стали, без всякого сомнения, национальными государствами соответственно грузинской, азербайджанской и молдавской нации. При этом вполне ярко и однозначно проявив минусовую способность к завоеваниям: первая потеряла Абхазию и Южную Осетию, второй – Нагорный Карабах, третья – Приднестровье (де-факто). Есть и другие примеры.

В этой связи нельзя еще раз не отметить гораздо бóльшую четкость и глубину отечественных формулировок, не валящих в одну кучу главное и второстепенное, исходное и производное…

2. Далее, Хобсбаум, возможно, тайно сознавая ублюдочность французской концепции нации, а возможно желая поддержать свою репутацию марксиста, пишет: «На­ции существуют не только в качестве функции территориального государ­ства особого типа (в самом общем смысле – гражданского государства Французской революции) или стрем­ления к образованию такого; они обусловлены и вполне определенным этапом экономического и техниче­ского развития»[66].

Пытаясь доказать этот тезис с помощью примеров Германии, Италии и Венгрии, Хобсбаум впадает в очередное противоречие. Ему кажется, будто в этих странах максимально созидательно, креативно проявил себя «истин­ный национализм», построенный по модели гражданской нации, созданной Французской революцией. Что резко противоречит общеизвестному: по крайней мере в двух из трех названных стран (в Венгрии и Германии) торжествовал махровый этнический национализм, в корне противоположный гражданскому национализму а-ля Франция. (У итальянцев, испытывающих большие проблемы с этнической гомогенностью и, соответственно, этнической идентичностью, картина несколько смазанная, но и у них при Муссолини был порыв к этнократии.)

Неудачно избранные примеры не мешают Хобсбауму пойти еще дальше, заявляя о некоем «прин­ципе порога»: якобы только в странах, обладающих террито­рий и населением, доста­точными для поддержания крупной ка­питалистической рыночной экономи­ки, нации имеют основания для са­моопределения в качестве суверен­ных, независимых государств.

И это, как легко может видеть читатель, никуда не годное положение, ибо, во-первых, суверенные национальные государства были и в докапиталистическом мире, а во-вторых, как заметил анализирующий конструктивизм в связи с марксизмом Сергей Земляной, его опровергает феномен так называ­емых «несостоявшихся государств» (се­годня их около 60).

«Истинному» национализму, каковым он вовсе, как мы видим, не является, Хобсбаум противопоставляет этнолингвистический национализм, именуемый им «ложным» – и тоже всуе. Ибо речь идет о малых народах в составе империй, потребовавших самоопределения и суверенитета на основании этнического и языкового единства.

Но что же тут ложного? Хобсбаум требует от нас поверить ему: «Апелляция к этносу или к языку не дает никаких ориентиров на будущее. Это всего лишь протест против существующего поло­жения, а точнее, против “других”, ко­торые каким-то образом угрожают данной этнической группе»[67].

А так ли это? Критерий истины, как известно, – практика. Критерием же практики является успех. Успешно – значит истинно: албанское Косово, Южная Осетия, Абхазия, де-факто Приднестровье, де-факто Чечня… Сколько же надо еще примеров, чтобы убедиться в том, что такой «этнолингвистический» национализм не менее истинен, чем любой другой!

 

Самокастрат

Метания Хобсбаума, на мой взгляд, вызваны тем, что у него еще осталась некоторая совесть ученого, которая периодически вынуждает к компромиссам между научной истиной, состоящей в признании подлинности наций (и всего комплекса аффилированных понятий), и собственной позицией, резко заявленной им еще в 1983 году на страницах подготовленного им сборника «Изобре­тение традиции»[68] (с чего, собственно, и началась его известность как конструктивиста). Заняв – и жестко – эту позицию, Хобсбаум как историк оскопил сам себя:

«”Изобретенная традиция” означает совокупность практик, как правило, ограниченных открыто или молчаливо признанны­ми правилами ритуального или символического характера, направлен­ных на привитие определенных цен­ностей и норм поведения путем по­вторения, которое автоматически подразумевает преемственность с прошлым. В сущности, там, где это возможно, они обычно пытаются ус­тановить преемственность с соответ­ствующим историческим прошлым». Таким образом, традиция (в том числе национальная традиция) предстает в интерпретации Хобсбаума как нечто исключительно рукотворное, как некий артефакт, созданный людьми. Как будто на самом деле у этносов нет ни досоциального прошлого, ни идущих из него традиций.

И далее автор перебрасывает мостик непосредственно к нациям и всему, что с ними связано. А именно, он утверждает, что изуче­ние изобретенных традиций «крайне важно для относительно недавнего исторического нововведения, “нации” и связанных с ней явлений: национа­лизма, национального государства, национальных символов, историй и т.д. Все они основаны на упражнениях в социальной инженерии»[69]. Аргумент Хобсбаума (его пример – постройка в XIX веке здания британского парламента в псевдоготическом стиле) слабоват[70] и не тянет на столь решительное обобщение. Но он продолжает развивать свой тезис или, лучше сказать, свое мнение.

Он утверждает, что изобретение традиций стало особенно популярно и востребовано в Новое время, ибо «стремительное преобразова­ние общества ослабляет или разрушает старые модели, для которых были предназначены “старые” традиции, создавая новые, к которым они непри­менимы, или когда такие старые тра­диции и их институциональные носи­тели или распространители оказыва­ются недостаточно приспосабливае­мыми или уничтожаются»[71].

И вот, наиболее активные националисты используют-де реальное прошлое своего народа как сво­его рода кладовую, где хранятся исто­рические заготовки для новых тради­ций. В результате чего создается как бы «с чистого листа» новая священная история нации-государст­ва – мощная основа для национализма и нациестроительства со всеми вытекающими последствиями (читай: этническими чистками, холокостами и пр.).

Примеры Хобсбаума, однако, и тут не слишком убедительны. По его мнению, на этой стадии должна быть «изобретена ис­торическая преемственность, напри­мер, путем создания древнего про­шлого, не связанного с действитель­ной исторической преемственностью, при помощи полувымысла (Верцингеторикс, Арминий Херуск) или под­делки (Оссиан, чешские средневеко­вые рукописи)»[72]. Рядом с Верцингеториксом и Арминием Хобсбаум поставил и Рюрика, при этом утверждая почему-то, что писаная история Руси-России начинается вовсе не с летопи­сей, а с так называемой еврейско-хазарской переписки середины X века.

Уж лучше бы он не трогал историю Руси! А то ведь трижды соврал в коротком абзаце. Ибо, во-первых, есть памятники и более ранние. Во-вторых, значение летописей как исторического источника несопоставимо ни с каким другим. А в-третьих, мифология исторической преемственности у нас, конечно, существует, но только не с летописного Рюрика (тут мифического, как утверждает наука, мало), а с генеалогии российских государей от четвертого (!) сына Ноя Арфаксада, египетских фараонов, Александра Македонского и римского цезаря Августа, которая изобретена и пропагандируется в «Послании о Мономаховом венце», созданном монахом Спиридоном-Савой между 1513 и 1523 гг.[73]. Однако данная «мифология с генеалогией» русскими националистами последних трехсот лет, насколько я знаю, в пропаганде не используется.

Но суть дела в другом: хотя подделки национального исторического прошлого встречались и встречаются (взять хоть «Велесову книгу»), это не отменяет наличия самого национального исторического прошлого. Больше того, не было бы его – нечего было бы и подделывать. Кому нужны были бы макферсоновские «Песни Оссиана», если бы в реальности не существовали шотландцы? Кого волновали бы пастиши Ганки, если бы не было в мире такого народа, как чехи?

Аргументация Хобсбаума негодна в принципе.

Отрицательные плюсы Хобсбаума

Не все так уж плохо и неверно у Хобсбаума. Иногда он пишет и дельные вещи. Правда, при чтении его сочинений мне не раз вспоминалась нотация профессора студенту из анекдота: «В вашей работе много нового и верного. К сожалению, то, что в ней верно, – то неново, а то, что ново, – то неверно». Приведу пару примеров из статьи о языках.

1. Важный неважный язык. Хобсбаум правильно отмечает: «Изначально введение стандартного языка преследовало исключительно демократические, а не культурные цели. Как граждане могли понимать правительство своей страны, не говоря уже о том, чтобы участвовать в нем, если правление осуществлялось на непонятном языке – например, на латинском, как в венгерском парламенте до 1840 года? Не создавались ли тем самым условия для правления элитарного меньшинства? Этот довод был выдвинут аббатом Грегуаром в 1794 году. Поэтому обучение на французском было очень важно для французских граждан, на каком бы языке они не говорили у себя дома. По сути, таким же остается положение в Соединенных Штатах, возникших в ту же эпоху демократической революции. Чтобы стать гражданином, иммигрант должен пройти проверку на знание английского языка.

Вспомним, что даже в 1970-х годах – то есть до начала нынешней волны массовой иммиграции – 33 миллиона американцев, а также неизвестный процент от еще 9 миллионов, не ответивших на соответствующий вопрос, сказали, что английский язык не был для них родным. Более трех четвертей из них принадлежали ко второму или третьему поколению, родившихся в Америке».

Ну и что? Мы и так знаем о том, что язык – не критерий этничности. Да и о том, что американцы – не нация, а конгломерат этносов, стиснутый общим согражданством, по французскому примеру. И то, что единый язык есть хорошее средство гражданской унификации – это тоже не новость. Так что Хобсбаум, конечно, ломится в открытую дверь, но делает это с приятной убедительностью.

Однако замечу, что по преданию преимущество английского языка перед немецким в Конгрессе США было установлено ничтожным большинством в один голос, настолько велика и влиятельна была немецкая община того времени. Но если бы немецкий взял верх, то какова была бы затем этническая идентичность американцев? И как бы пошла мировая история в ХХ веке – с учетом того, что обе мировые войны были инициированы немцами? Это большой вопрос. Недооценивать связь языка и этничности не стоит, как не стоит и переоценивать.

2. Язык и суверенитет. В сущности, Хобсбаум это признает, подчеркивая важную и несомненную взаимосвязь политической и языковой эмансипации народов:

«Целью всех языков, стремившихся в прошлом обрести статус национальных и стать основой национального образования и культуры, было превращение во всеобъемлющие языки на всех уровнях, равноценные языкам крупных культур. И в особенности, конечно, доминирующему языку, вопреки которому они пытались утвердиться. Таким образом, в Финляндии финский должен был заменить во всех отношениях шведский, а в Бельгии фламандский заменить французский. Поэтому настоящим триумфом языковой эмансипации должно было стать создание университета с преподаванием на родном языке: в истории финского, валлийского и фламандского движений дата основания такого университета является знаменательной датой в национальной истории. Множество менее крупных языков пытались добиться этого на протяжении прошлых столетий, начиная, наверное, с голландского языка в XVII веке и кончая – пока – каталонским. Некоторые, подобно баскскому, не оставляют попыток и по сей день… Все языки содержат в себе элементы подобного политического самоутверждения, поскольку в эпоху национального или регионального сецессионизма естественно существование тенденции к дополнению политической независимости языковым сепаратизмом».

Наблюдение правильное и вполне научное, если только не ставить телегу впереди лошади и не пытаться изобразить языковую эмансипацию в качестве локомотива эмансипации национально-политической. Первая сопровождает вторую и служит подчас ее верным индикатором, но – не первопричиной.

Отметим приятное здравомыслие автора в данном вопросе, но опять-таки, что тут нового? А главное, наш ошпаренный заяц тут же метнулся в обратную сторону, в очередной раз противореча сам себе. А именно.

3. Язык и сепаратизм. «В заключение сделаем несколько замечаний относительно того, что можно назвать чисто политическими языками, то есть языками, специально созданными в качестве символов националистических или регионалистских устремлений и сепаратистских или сецессионистских замыслов. Никаких оснований для их существования нет (?!). Крайним примером служит попытка воссоздания корнуоллского языка, на котором в последний раз говорили в середине XVIII века, не имеющая никакой иной цели, кроме отделения Корнуолла от Англии».

А что, разве этой цели недостаточно? Или она заведомо недостижима? Так ли? Я лично думаю, что Англия, пошедшая плачевным путем Франции в плане разрушения государствообразующего этноса англичан (с помощью неконтролируемой иммиграции), развалится на части еще до конца XXI века. Ирландию она уже потеряла; сепаратизм Шотландии вновь набирает силу на наших глазах, почему бы и Корнуоллу не задуматься о полном суверенитете? Сам же Хобсбаум чуть ниже совершенно правильно выражает обеспокоенность:

«Появляется призрак повсеместной балканизации. Реальность проблемы становится очевидной, если принять во внимание проводимую Европейским Союзом политику поддержки регионов в существующих национальных государствах, которая de facto представляет собой политику поощрения сепаратизма[74], что быстро поняли шотландские и каталонские националисты».

Что поняли шотландцы, поймут и корнуольцы[75].

В этом историческом контексте утверждать, будто бы для возникновения «политических языков» нет оснований, я бы не стал.

Ошибки и ошибочки

Наряду с позитивной непоследовательностью, творчество Хобсбаума, увы, отмечено и очевидными характерными ошибками.

1. Французская колдобина. Теоретическая телега Хобсбаума не могла, конечно, не застрять во французской колдобине – так я называю парадоксальную ситуацию, в которую неизбежно попадают все, кто принял на веру т.н. «французскую» концепцию нации.

Хобсбаум замечает в статье «Все ли языки равны», что «с конца XIX столетия, жители государства отождествлялись с “воображаемым сообществом”, как бы исподволь сплачиваемым такими вещами, как язык, культура, этническая принадлежность и т.п. Идеалом такого государства было этнически, культурно и лингвистически однородное население».

Как мы уже знаем, для Хобсбаума такой подход категорически неприемлем в морально-политическом смысле, поскольку чреват этническими чистками («холокостами», да простится мне такое уподобление). Против него он выдвигает, как ему кажется, капитальное обвинение – несоответствие первообразцу нации:

«Подобная программа вызвала бы удивление у основателей первых национальных государств. Для них единство нации было политическим, а не социально-антропологическим. Оно состояло в решении суверенного народа жить под общим законом и общей конституцией, независимо от культуры, языка и этнического состава. “Нация, – говорил аббат Сийес со свойственной французам прозорливостью, – это общество людей, живущих под общим законом и представленных одним законодательным учреждением”».

Этот аргумент кажется мне крайне неудачным. Насчет прозорливости французов, которых всегда упрекали скорее в легкомыслии, можно было бы поспорить, видя тот жалкий результат, к которому они скатились уже к 1940 году (когда немцы поставили их на колени и лишили суверенности всего за сорок дней), а в особенности в наши дни, утратив уже с 1960-х гг. тысячелетнее лидерство в культуре и общественной мысли, утратив свой национальный и расовый облик и вообще встав на край вырождения и гибели. А все потому как раз, что за сто пятьдесят лет перед этим приняли в ходе Великой Французской революции согражданство за нацию, в полном соответствии с формулой Сийеса.

Французам было бы легко своевременно обезопасить себя от такого зловещего развития событий, загодя исключив предоставление гражданства этническим нефранцузам. Вместо этого они совершили акт национального самоубийства, закрепив в Конституции 1791 года правовое понятие нации именно как единой общности формально равноправных граждан. С этого момента французская национальность, как на сей раз (!) совершенно верно заметил Хобсбаум, стала означать французское гражданство.

Это распространенная и большая ошибка многих пишущих на тему нации: почему-то принято трактовать французов чуть ли не как первую нацию, а Францию чуть ли не как первое «национальное государство». Но вещи надо называть своими именами: этнический конгломерат, стиснутый рамками общего согражданства, на деле нацией не является. А «французы», окрещенные Сийесом «нацией», были именно таковы. Возведение ложного «принципа Сийеса» в ранг нациестроительного привело только к тому, что французская нация, так и не успев сложиться, сегодня уже настолько размыта и растворена в пришельцах, что не способна ни на какую осмысленную национальную политику, не говоря о национальном сопротивлении. И тихо продолжает растворяться в цветных инородцах и деградировать во всех отношениях.

Уж если искать пример раннего и весьма успешного создания современной нации и национального государства, то обращаться следует не на Запад, а на Восток. Сегуны клана Токугава, закрыв Японию на 300 лет от внешнего мира[76], гораздо точнее и эффективнее решили эту задачу. К тому моменту, когда пришло время открыть внешний мир для страны, перед этим внешним миром предстала глубоко самобытная и верная крепким традициям, выварившаяся в самой себе, гомогенная в этническом (генетическом) и культурном отношении, консолидированная духовно и политически нация. Которая именно поэтому, осваивая одно за другим европейские достижения, но оставаясь при этом собой, не теряя национального лица, за какие-то полвека ворвалась в группу мировых лидеров, нанеся попутно тяжелое поражение России, захватив часть Китая и Кореи, а там посягнув и на США.

Национальных государств, приведенных, как Япония, в соответствие с собственным генезисом, пока что не очень много, но есть и такие. Их численность будет непременно расти, в эту лигу национальных государств будут добавляться все новые члены. Тот же Хобсбаум, например, насчитывает не менее двенадцати государств, население которых соответствует идеалу этнической, культурной и лингвистической однородности. Важно, что некоторые образовались сравнительно недавно (как Израиль), указуя дорогу остальным. Хобсбаум приводит и другой пример: Польша, имевшая в 1939 году треть непольского населения, сегодня почти полностью населена поляками, потому что немцы были изгнаны из нее в Германию, литовцы, белорусы и украинцы вошли в состав СССР, затем обретя суверенитет, а евреи были истреблены[77].

К вящему моему удовольствию, в мире наблюдается абсолютное большинство стран, в которых нации создавались не в ходе скоротечного политического момента, как во Франции, и не в результате хаотичного заселения эмигрантами всех мастей, как в Америке (Джон Кеннеди не зря говаривал: «Мы – нация иммигрантов»), а естественным путем длительного развития того или иного этноса. К таким странам относятся, к примеру, Китай, Россия, Туркмения, Киргизия, Грузия, Германия и мн. др. Все они имеют добрую перспективу, подобную японской, израильской или польской, если не позволят растворить в пришельцах свой государствообразующий этнос: истинную нацию.

2. Неважная важность. Стремясь опорочить нации и национализм – обостренное чувство национальности, конфликтное по своей извечной биологической природе, а на почве этого – все производные оного чувства, включая национальные государства, Хобсбаум применяет известный прием, разработанный профессором Гумбольдтского университета Клаусом Оффе и детально описанный в учебнике Татьяны Сидориной и Тимура Полянникова «Национализм. Теории и политическая практика» (М., ВШЭ, 2006)[78]. Это – смена/подмена идентичностей. В чем она состоит? Позволю себе автоцитату:

«Среди “средств предотвращения этнополитики”, педантично разработанных Клаусом Оффе и блистательно изложенных Сидориной, одним из наиболее опасных для нас я считаю “увеличение числа идентичностей”.

“Этот путь, – указывает Оффе, – заключается в изменении такого положения дел, когда принадлеж­ность человека к определенной этнической группе составляет сущность его идентичности, чтобы перейти к ситуации многообразия идентичностей – в ней и сам человек, и другие люди, с которыми он связан, в зависи­мости от конкретных условий считают особо значимыми либо его свой­ства и качества как человеческого существа, либо его идентичность как члена национальной, профессиональной, этнической или религиозной общ­ности”.

То есть: следует акцентировать, преувеличивать значение все новых общностей (конфессиональных, профессиональных, половых, возрастных и т.д.), чтобы среди них растворилась, затерялась, показалась менее важной – наиболее из всех важная, самая первичная, изначальная, наиглавнейшая: национальная.

И еще: следует выстраивать все новые и новые иерархии общностей, но только так, чтобы национальная не оказалась там, где ей положено быть, – на самом верху»[79].

А теперь сравните со сказанным подход Хобсбаума к «основной теме статьи»:

«Представление об одной единственной, исключительной и неизменной этнической, культурной или иной идентичности связано с опасным заблуждением. Ментальные идентичности человека – это не ботинки, которые мы можем носить за раз только одну пару. Мы многомерные личности. Чтобы господин Патель начал считать себя прежде всего индусом, британским гражданином, индуистом, человеком, говорящим на гуджаратском языке, выходцем из Кении, представителем определенной касты или родственной группы или носителем какой-то иной роли, он должен столкнуться с представителем иммиграционных властей, пакистанцем, сикхом или мусульманином, человеком, говорящим на бенгальском, и так далее. Нет никакой однозначной платоновской идеи Пателя. Все это присутствует в нем одновременно».

Ну, все просто по учебнику!

Однако допустим даже, что мы многомерны. Но ведь никогда все идентичности не работают одновременно в полную силу. Всегда в данный момент доминирует что-то одно. Осуществляя свою мужскую функцию, человек вряд ли задумывается в этот момент о том, например, что он мексиканец и полковник ВВС. И наоборот, командуя полком, он вряд ли проявляет свою сексуальность, хотя по большому счету в нас все взаимосвязано. Та или иная идентичность актуализируется под воздействием благоприятных обстоятельств и временно подавляет другие. Это нормально. Уж конечно, наличие других идентичностей не ставит под сомнение важность, значительность идентичности этнической, которая так же первична, а подчас и так же важна, как половая. И все-таки проявляется, хотя бы стилистически, и в сексе, и по службе.

3. Об этом еще не все знают. Среди ошибок Хобсбаума не все носят злостный характер, некоторые вполне простительны в ситуации почти всеобщего неведения. Например, он пишет о множественной идентичности, лежащей (якобы!) в основе современных наций, приводя в пример, весьма неудачно, немцев:

«Исторически даже в основе национальной однородности лежит такая множественная идентичность. Каждый немец в прошлом и даже сегодня, хотя и все реже, обладал одновременно двумя или тремя идентичностями: будучи представителем “племенного” – саксонского, швабского, франкского – немецкого княжества или государства и лингвистической культуры, сочетавшей единый для всех немцев стандарт письменного языка с множеством разговорных диалектов, причем некоторые из них также начали создавать письменную литературу. (Во время Реформации Библия была переведена не на один, а на несколько германских языков). В действительности, до Гитлера люди считались немцами в силу того, что они были баварцами, саксонцами или швабами, которые зачастую могли понять друг друга только тогда, когда говорили на стандартном письменном языке культуры».

Акцент на мнимой разнородности немцев – расхожий прием критиков нацизма. До недавнего времени он воспринимался с почтением. Однако новейшие исследования показали, что в реальности немцы – генетически очень гомогенный народ. В книге антрополога Елены и генетика Олега Балановских «Русский генофонд на Русской равнине» есть роскошная таблица «Генетическая гетерогенность русского народа и других народов Евразии»[80]. Вот некоторые коэффициенты из нее в порядке возрастания гетерогенности: англичане = 0,15; немцы = 0,43; русские = 2,0; тофалары = 7,76. Как видим, немцы, хотя и уступают англичанам, все же почти в пять раз генетически гомогеннее, чем русские, и в восемнадцать (!) раз – чем тофалары.

Все познается в сравнении. Все немцы, как утверждает сегодня генетика, весьма гомогенный народ, они все одного германского племени. Не надо преувеличивать их племенные различия, это нечестно. Хобсбаум этого знать не мог, я не обвиняю его в подлоге, но отечественных обществоведов считаю своим долгом предупредить на будущее.

При желании можно было бы без труда еще наковырять ядовитых изюминок из невкусной булочки под именем «Хобсбаум». Но достаточно и этого, чтобы никогда не пытаться опираться в своих трудах на сие не по уму канонизированное недоразумение.

II.3. Сказки Андерсона[81]

Интересно отметить: популярность и слава трех главных конструктивистов строго обратно пропорциональна их реальному вкладу в развитие обществознания. Я согласен и готов признать: Хобсбаум несколько умнее и основательнее совершенно пустого Геллнера. Если сей последний затесался в научное сообщество лишь по счастливому для себя стечению обстоятельств, то Хобсбаум, все же, пытается делать ссылки на факты и исследования. Но по большому счету, на статус ученого может претендовать из этой тройки только Бенедикт Андерсон, который, как-никак, попытался подвести исторический фундамент под свою теорию «воображаемых сообществ» и проделал для этого большую самостоятельную работу. Но что это за фундамент?!

Андерсон, видимо, считает всякую скромность ложной и высоко возносит свой рог, называя собственную книгу о воображаемых сообществах «непревзойденной» и стоящей «на передовых рубежах новейшей науки о национализме» (22). Но в середине книге внезапно признается, что его «серьезные специальные познания» ограничиваются регионом Юго-Восточной Азии (181). И вообще, первый вариант «Воображаемых сообществ» был написан по поводу вооруженных конфликтов 1978-1979 в Индокитае, когда автора «тревожила перспектива грядущих полномасштабных войн между социалистическими странами» (21). Если быть точным, Андерсон профессионально занимался лишь новыми государствами Индокитая, возникшими сравнительно недавно, не ранее 150-200 лет тому назад.

С этим-то багажом он и замахнулся на тему колоссального значения, пожав завидные лавры по обе стороны наших границ. Причем по сю сторону, возможно, даже бóльшие: недаром в предисловии под названием «Воображаемые сообщества как социологический феномен» некая Светлана Баньковская возвела книгу Андерсона в «образцовое социологическое сочинение новейшего времени» (16). Образцовое – то есть представляющее пример для подражания.

Что же в нем образцового?

Как скоро убедится читатель – ничего, кроме апломба и типичных для конструктивиста ошибок и заблуждений. Недаром та же Баньковская замечательно высказалась о книге Андерсона: «Невероятная легкость как симптом невероятной учености». Гоголевский Хлестаков выражался куда сдержаннее! Я охотно допускаю, что на лестнице умственного образования г-жа Баньковская стоит еще ниже г-на Андерсона, и потому он кажется ей светочем науки, но вряд ли стоило навязывать это недоказанное мнение просвещенным читателям.

Образцовость книги Андерсона Баньковская утверждает своеобразным абсурдиком: «Все сообщества, строго говоря, воображаемы. Они существуют лишь постольку, поскольку участвующие в них люди воспринимают себя именно в качестве членов таковых» (5). Зададим себе вопрос: а что, если люди не воспринимают себя в качестве членов сообщества – просто не задумывались об этом или расхотели себя так воспринимать, – перестают ли они ими быть[82]? Неужели всегда и всюду «мы – то, чем себя вообразили»? Более махровый субъективный идеализм и представить себе трудно.

Чтобы разубедить подобного записного берклианца есть один хороший проверенный способ. Надо тихонечко, незаметно подкрасться сзади, когда он тебя не видит, и дать здоровенную затрещину! Возмущению подопытного не будет предела: он-то считал, что вы лишь плод его воображения, а этот плод почему-то натурально дерется. Да еще как больно!

Именно такое беспредельное возмущение мы наблюдаем у конструктивистов, когда они сталкиваются с «весомым, грубым, зримым» проявлением наций и национализмов в истории и жизни. С их точки зрения это совершенно алогично и противоестественно: воображенные сообщества не должны так себя вести, не должны так материально проявляться! И не проявлялись бы, конечно, кабы были и впрямь воображенными…

Ошибка Баньковской важна своей типичностью для российской, растерявшей твердые философские ориентиры и строгую школу научной мысли, аудитории. Суть в том, что дама-социолог подменяет сущность – «очевидностью»: «Воображение предполагает все-таки некоторое усилие, выход за пределы очевидного» (6).

Но разве всякое сообщество обязательно «очевидно»? Кроме семьи или небольшого племени, таких, пожалуй, и нет, и тут они с Андерсоном правы. Однако есть огромная разница между «неочевидным» и «воображаемым». Неочевиден стул, если стоять к нему спиной, но он, тем не менее – сущность, он реален. А воображаемый стул – не реален. Такая вот маленькая разница. «Воображенный» – еще не значит «существующий». И в этом весь пафос книги Андерсона.

Назови Андерсон свою книгу «Неочевидные сообщества» – и не было бы претензий: мало ли что кому в данный момент неочевидно. Неочевидные сообщества могут, тем не менее, реально существовать, а воображенные – нет. В первом случае мы остаемся материалистами, а во втором сваливаемся в выгребную яму идеализма.

Недаром последователь нашего автора некий Филдс логически заходит еще дальше, позволяя подчеркнуть абсурдность самого подхода: «Чтобы вообще существовать, все сообщества должны быть воображаемы» (11). В то время как для того, чтобы существовать, надо просто существовать на самом деле – и ничего более!

Для того чтобы так настойчиво пытаться преобразить реальность в вымысел, должна быть чрезвычайно сильная мотивация, подвигающая выполнить задачу, невыполнимую по определению.

В чем она? Чего хочет Андерсон?

Развенчать национализм любой ценой, выставить его как беспочвенную игру воображения.Сознавая грозную силу и растущее значение национализма в современной жизни, Андерсон всячески пытается его принизить. Он, в частности, пишет в сборнике «Нации и национализм»: «Если нам сегодня кажется, что в мировой политике двух послед­них веков национализм сыграл гран­диозную роль, то почему столь многие плодовитые мыслители современно­сти – Маркс, Ницше, Вебер, Дюркгейм, Беньямин, Фрейд, Леви-Стросс, Кейнс, Грамши, Фуко – так мало что сказали о нем?». И в «Воображаемых сообществах» – о том же: «В отличие от других “измов”, национализм так и не породил собственных великих мыслителей: гоббсов, токвилей, марксов или веберов» (30).

Но в этом, как раз, нет ничего удивительного: именно в указанную эпоху на первый план вышла борьба классов, миру предстояло увидеть величайшие классовые битвы. Лучшие умы предчувствовали, предвидели, а то и наблюдали это (на то они и лучшие), вот и занялись соответствующей темой. Зато очень много о нациях и национализме сказали более ранние мыслители, описывавшие этнические войны, начиная с Геродота, Тита Ливия и Иосифа Флавия. Просто они использовали другие термины. Это во-первых.

Во-вторых: дело в том, что вообще европейская философия как феноменология духа расцвела именно в эпоху, на которую пришлись грандиозные социальные брожения и классовые битвы, начиная с Великой Французской революции, представлявшейся матерью наполеоновских войн и революций, перевернувших всю Европу вверх тормашками. Философия все это и отразила: тут связь самая прямая. Хотя нельзя сказать, что историософия ХХ века вообще обошла национальный вопрос, во всяком случае – в русской традиции. Но мы не станем сейчас на этом останавливаться, а заметим лишь главное.

Сегодня маятник качнулся в обратную сторону, и в грандиозных войнах ХХ века, включая холодные, мы вновь увидели всегдашнюю схватку наций, в том числе за мировое господство, а потому историософы вновь возвращаются к главному конфликту всех времен и народов: национальному. Неудивительно, что сегодня эта тема вышла на первый план, отодвинув дискурс классовой борьбы. Уверен, что она еще даст своих марксов, ницше и фрейдов.

В-третьих, сознанию вообще свойственно отставать от бытия в процессе его осмысления. Французскую революцию (как и Октябрьскую) осмысливают до сих пор. Эпоха национализма, наиболее ярким проявлениями которого стали Третий Рейх и Израиль, еще слишком близка. Она далеко не окончена, она слишком сильно задевает лично несметное количество живущих ныне людей. Это осложняет отстраненный историософский анализ, бросает вызов мыслителям. Слабейшим из них выход представляется в том, чтобы представить, что на самом деле изучать нечего, ибо предмет изучения – существует только в нашем сознании: он вымышлен, воображен. Это приглушает страх перед жизнью и снимает ответственность с мыслителя, коему остается только умыть руки.

Андерсон стоит в первом ряду таких мыслителей, робких и дерзких одновременно (робких до дерзости). Парта Чаттерджи в известной статье «Воображаемые сообще­ства: кто их воображает?» так отразил его вклад: «Бене­дикт Андерсон весьма изящно и ори­гинально продемонстрировал, что на­ции не являются окончательными продуктами конкретных социологиче­ских обстоятельств, таких, как язык, раса или религия; в Европе и во всем остальном мире они обрели бытие благодаря воображению. …Книга Андерсона в по­следние несколько лет имела наи­большее влияние на развитие новых теоретических идей о национализ­ме»[83].

Сам же Андерсон в поддержку своей позиции с удовольствием цитирует ехиднейший пассаж такого же, как он сам, марксиста Томаса Нейрна, именуя оного «благожелательным (?!) исследователем национализма»: «”Национализм” – патология современного развития, столь же неизбежная, как “невроз” у индивида, обладающая почти такой же сущностной двусмысленностью, что и он, с аналогичной встроенной вовнутрь нее способностью перерастать в помешательство, укорененная в дилеммах беспомощности, опутавших собою почти весь мир (общественный эквивалент инфантилизма), и по большей части неизлечимая». Да уж, благожелательность так и фонтанирует!

Однако если и можно видеть в чем патологию, так это именно в марксистском классоцентрическом сознании, перемноженном, как у наших конструктивистов, на субъективный идеализм берклианского толка. А потому не способном осознать ни феномен нации, ни существо национализма.

Продемонстрирую этот вывод на материале книги, проведя анализ ее основных понятий и главных, по мнению Андерсона, факторов нациеобразования.

Он пошел туда, не знаю куда, и принес то, не знаю что

Так же, как и Геллнер, и Хобсбаум, Андерсон застрял на первом же шаге: на понимании феномена нации. Он горько сетует на неразработанность как в либеральной, так и в марксистской традиции базовых понятий и определений:

«Нацию, национальность, национализм оказалось очень трудно определить, не говоря уж о том, что трудно анализировать. На фоне колоссального влияния, оказанного национализмом на современный мир, убогость благовидной теории национализма прямо-таки бросается в глаза. Хью Сетон-Уотсон, автор самого лучшего и всеобъемлющего текста о национализме в англоязычной литературе и наследник богатой традиции либеральной историографии и социальной науки, с горечью замечает: “Итак, я вынужден заключить, что никакого «научного определения» нации разработать нельзя; и вместе с тем феномен этот существовал и существует до сих пор”. Том Нейрн, автор новаторской работы “Распад Британии” и продолжатель не менее богатой традиции марксистской историографии, чистосердечно признается: “Теория национализма представляет собой великую историческую неудачу марксизма”. Но даже это признание вводит в некоторой степени в заблуждение, поскольку может быть истолковано как достойный сожаления итог долгого, осознанного поиска теоретической ясности. Правильнее было бы сказать, что национализм оказался для марксистской теории неудобной аномалией, и по этой причине она его скорее избегала, нежели пыталась как-то с ним справиться» (28).

Очень меткое наблюдение. У марксизма, как уже отмечалось, нет шансов для понимания национализма, это взаимоисключающие дискурсы. Марксист онтологически не способен понимать феномен нации, для него это именно аномалия, не укладывающаяся в односторонний дискурс ни классового, ни политэкономического подхода[84]. Но на этих коньках, как мы уже знаем, в теорию нации не въедешь, тут нужны другие, этнополитические подходы, которых марксистам не дано по определению.

Сие мы видим и на примере самого Андерсона. Забавна и показательна его обиженная ссылка на Маркса, выдающая бессильное недоумение перед феноменом национальности, что и характерно для настоящего марксиста:

«Чем… объяснить, что Маркс не растолковал ключевое понятие в своей памятной формулировке 1848 г.: ”Пролетариат каждой страны, конечно, должен сперва покончить со своей собственной буржуазией“? И чем… объяснить, что на протяжении целого столетия понятие “национальная буржуазия” использовалось без сколь-нибудь серьезных попыток теоретически обосновать уместность содержащегося в нем прилагательного? Почему теоретически значима именно эта сегментация буржуазии, которая есть класс всемирный, поскольку определяется через производственные отношения?» (28).

Как же так: выходит, сам основоположник марксизма косвенно признает существование не какой-нибудь всемирной, а именно национальной буржуазии, но при этом не дает своем верным адептам ключа к этому понятию, представляющему, с точки зрения марксизма, жестокий оксюморон! Обидно…

Посетовав на труднопостижимость проблемы, Андерсон, по примеру коллег, приступает к главке под названием «Понятия и определения», что похвально. Да только вот получается у них это прямо по русской пословице: «начал гладью, а кончил гадью». Не даются им дефиниции, ускользают из рук!

В отличие от Маркса, Андерсон не допускает даже мысли о реальности наций: «Отправной точкой для меня стало то, что национальность – или, как было бы предпочтительнее сформулировать это понятие в свете многозначности данного слова, национальность (nation-ness), а вместе с ней и национализм являются особого рода культурными артефактами» (29).

Факт отождествления Андерсоном нации и национальности говорит о том, что и этот марксист не справился с дефиницией, элементарно запутался, как многие, в двусмысленных, многозначных английских лексемах.

Естественно, что выход Андерсон видит там, где его не существует. Он стремится показать, что наций нет в принципе, а есть лишь воображаемые сообщества, которым по тем или иным соображениям небескорыстные политики наклеивают этот ярлык:

«Я предлагаю следующее определение нации: это воображенное политическое сообщество, и воображается оно как что-то неизбежно ограниченное, но в то же время суверенное. Оно воображенное, поскольку члены даже самой маленькой нации никогда не будут знать большинства своих собратьев-по-нации, встречаться с ними или даже слышать о них, в то время как в умах каждого из них живет образ их общности» (30-31).

Интересные люди, эти западные марксисты! Ведь это вновь перед нами берклианство в чистом виде, против которого основоположники бились насмерть: я не вижу тебя, значит, ты существуешь только в моем воображении. С этой точки зрения и микробы – воображаемое сообщество, ведь мы и их тоже никогда не видели. Налицо запредельный, злостный идиотизм субъективного идеализма. Как будто перед нами махровый деревенщина, привыкший доверять только собственным глазам, и не верящий ни в каких «микробов», не признающий никаких абстракций. А вот поди ж ты – высокообразованный марксист!

Хотелось бы спросить Андерсона: а как в таком случае быть с такой общностью, фундаментальной для марксизма, как класс? Готов побиться об заклад, что никогда рабочие Владивостока не видели в глаза рабочих Калининграда, или Глазго, или Торонто, или Браззавиля. Не отнести ли к «воображаемым сообществам» и эту социальную абстракцию[85]? Но к кому же тогда был обращен лозунг Карла Маркса «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»?

При этом Андерсон, на первый взгляд, благоразумно дистанцируется от оголтелого Геллнера, а на деле доходит до сугубой оголтелости. Цитируя его максималистский тезис: «Национализм не есть пробуждение наций к самосознанию: он изобретает нации там, где их не существует», Андерсон критикует его с еще более максималистских позиций: «Геллнер настолько озабочен тем, чтобы показать, что национализм прикрывается маской фальшивых претензий, что приравнивает “изобретение” к ”фабрикации” и ”фальшивости”, а не к ”воображению” и ”творению”. Тем самым он предполагает, что существуют ”подлинные” сообщества, которые было бы полезно сопоставить с нациями. На самом деле, все сообщества крупнее первобытных деревень, объединенных контактом лицом-к-лицу (а, может быть, даже и они), – воображаемые» (31).

Ну, что ж, стало быть, и рабочие как класс не существуют за рамками одного цеха, много – завода…

Какой дешевый парадокс нам предлагает Андерсон! А ведь попросту запутался в мнимом противоречии логического (абстракции) и исторического (конкреции), которое отлично известно философам и давно никого не смущает, его учат преодолевать («снимать») еще на студенческой скамье. Нет, он явно не проходил основ диамата и истмата!

Но так можно поставить под сомнение и обозвать воображаемой любую абстракцию: воду, потому что мы не можем искупаться одновременно во всей воде мира или попробовать ее на вкус (а ведь она разная!); или воздух, ибо мы способны дышать только тем, что вокруг нас… Радиус действия наших органов чувств ограничен, а любая абстракция не имеет концов и начал: вот и поди познай ее непосредственно.

Но принцип «не вижу – следовательно, воображаю несуществующее» вряд ли устроит научно мыслящую особь. Что же, науке следует отказаться от абстракций? Нелепое предложение, не правда ли?

Но не менее нелеп и ход от обратного: «то, что я (мы) уже вообразил(и), реально существует именно в силу этого». Между тем, на этот компромисс особенно охотно идут некоторые работники умственного труда в России, которым не хватает бессовестности открыто признать, вслед за геллнерами-андерсонами, что нация есть конструкт, но и не хватает смелости сказать, что король, явившийся к нам в блеске славы с Запада, – голый.

Новенькие «нации» Андерсона

Почему Андерсон, вопреки исторической очевидности, ведет отсчет нациям не с их исходных исторических позиций, восходящих к Шумеру и Вавилону, а с конца XVIII века? Потому что именно тогда массово появляются искусственные, сотворенные волей человека сообщества, которым некая традиция, восходящая к аббату Сийесу и Эрнесту Ренану, произвольно и не без задней мысли присвоила имя «наций». Что позволило их искусственность возвести в перл творения и выдать за эталон. И этим породить волны недоразумений.

Андерсон сознательно вошел в эту традицию и возглавил ее на современном этапе. Он не случайно обращается к сравнительно новым, недавно созданным государствам, полагая именно в них образец «наций». Это, с одной стороны, государства Латинской Америки, а с другой – и вовсе вчера (по историческим меркам) созданные государства Юго-Восточной Азии (Аннам, Камбоджа, Сиам, Лаос, Тонкин, Кохинхину, Филиппины, Малайя, Сингапур, Бирма, Индонезия и проч.), а также Африки (Гвинея, Мали, Берег Слоновой Кости, Сенегал, Мозамбик, Танзания, Замбия и проч.). Таков был отчасти материал его диссертации, что и породило излишне гипертрофированное представление о значительности данных примеров для мирового опыта.

Но мало ли какие нынешние сообщества, имеющие очевидно антропогенное происхождение, являются на деле лишь модифицированными вариациями природного материала? Русская борзая, к примеру, в дикой природе не встречается, эта порода – плод усилий многих поколений селекционеров, но это не повод утверждать, что на Земле до ее появления не было собак! Точно так же появление на карте Французской Республики, Соединенных Штатов Америки, латиноамериканских, индокитайских или африканских государств вовсе не означает, что история наций начинается с них.

Андерсон принципиально игнорирует тот факт, что народы и нации бывают естественными (нации Старой Европы в своем большинстве) – и искусственными, как в обеих Америках, Франции, Индокитае или Африке. Он не только пытается не замечать это различие, но и пытается выдать латиноамериканские, буквально вчера произвольно созданные руками людей, произвольно сконституированные псевдо-нации – за эталон (89-90). Оказывается, перуанцы, гватемальцы, боливийцы и проч. – это эталонные нации. Обхохочешься! Опять нам пытаются «впарить» морскую свинку, которая на деле и не морская, и не свинка! А старые, заслуженные нации Старого Света – немцы, поляки, русские – это, стало быть, некое недоразумение, которое подлежит испытанию, проверке указанным эталоном. Есть же научная бессовестность на свете!

Все без исключения примеры якобы истинных наций Андерсона – это новые государства, «нациям» этим без году неделя. На фоне старых, настоящих, веками проверенных наций всего мира (от немцев до эфиопов) – это новорожденные инфузории, чья судьба пока подвешена на волоске и представляет сплошной вопрос. Их границы, не имеющего этнического соответствия, зыбки и непрочны. Пограничные войны Китая с Вьетнамом, Эфиопии с Сомали, Грузии с Абхазией и Южной Осетией, Армении с Азербайджаном, Сербии с Косово (и др.) позволяют уверенно говорить о том, что процесс приведения политических, государственных границ в соответствие с границами того, что действительно заслуживает названия наций, будет происходить долго, а может быть – и всегда, как он всегда и шел до того. Одна из гарантий тому – категорическая неприемлемость нынешних границ России и проблема разделенной русской нации, оставленная нам в наследство коммунистами-интернационалистами.

Вглядимся поближе в наглядный пример, приводимый Андерсоном, чтобы разобраться в злокачественности его идей.

Он пишет о тех революциях и войнах, что принесли суверенитет 18 бывшим колониям в Латинской Америке:

«Это были движения за национальную независимость. Боливар позже изменил свое мнение о рабах[86], а его соратник Сан-Мартин в 1821 г. постановил, дабы “в будущем местных жителей не называли более индейцами или туземцами; они дети и граждане Перу и впредь будут известны как перуанцы”…

Итак, здесь есть загадка: почему именно креольские сообщества так рано сформировали представление о том, что они нации, – задолго до большинства сообществ Европы (это утверждение на совести Андерсона. – А.С.)? Почему такие колониальные провинции, обычно содержавшие большие, угнетенные, не говорившие по-испански населения, породили креолов, сознательно переопределивших эти населения как испанцев по нации? А Испанию, с которой они были столь многим связаны, – как враждебных иностранцев?» (73).

Отгадка этой «загадки» – в самом декрете Сан-Мартина! Дословно и буквально там сказано: уроженцы и граждане Перу – вот кто такие перуанцы. Так определила не природа, не история; так определил некий человек по имени Сан-Мартин. Но нацию нельзя создать декретом, и сие создание Сан-Мартина – не нация. Нациями это все назвали постфактум ученые марксисты – Андерсон в первую голову (который и тут не мог не обмишулиться, ибо никаких «испанцев по нации» население колоний не дало и до сих пор дать, конечно же, не может).

Снова и снова приходится объяснять элементарное: антропогенное согражданство – не природное сообщество, и оно не может оное ни отменить, ни заменить. Декретом нельзя присвоить этничность, а без этнического содержания нация – не нация. Вещи надо называть точно своими именами: согражданство, например, «перуанцы», – это согражданство, а нация – это нация[87] (напомню, что латинский корень «нат» – по-русски значит «род»).

Приведу в полном смысле слова убийственный аргумент. От того, что тутси и хуту – все «уроженцы и граждане» Руанды, они не превратились в единую нацию, не составили общность, даже воображаемую! Эти сограждане разной национальности с примерным усердием режут друг друга при каждой возможности, не имея для этого особых религиозных, языковых, или социальных оснований, но зато имея более чем достаточные основания вековой этнической вражды и ненависти.

А что творили друг с другом еще недавно сограждане Грузии, такие как грузины, с одной стороны, и осетины и абхазы – с другой? Или, опять-таки, недавние сограждане Югославии – сербы, хорваты, боснийцы и албанцы?

Никаким андерсонам объяснить эти простейшие факты не по силам. Потому-то их так и бесят подобные проявления этнической природы нации, проявления природного, органического, инстинктивного национализма!

Было ли, однако, у испанских колоний, в момент их отделения от Испании, некое реальное основание для порыва к суверенитету? Реальное, то есть основанное на природе вещей? Сложилось ли на этих территориях новое природное сообщество, новая этническая идентичность?

Конечно, было. Конечно, сложилось. Оставим в стороне хроническое заблуждение Андерсона, якобы рождение наций в Латинской Америке опередило Европу, и ответим на этот, в сущности, очень простой вопрос. Собственно, на него письменно уже ответил пресловутый Симон Боливар. Дело в том, что вторичная раса «метисов» (Андерсон неточно пишет о «креолах»[88]) к этому времени уже состоялась, и Боливар в 1819 г. высказался с ясным и острым пониманием этого собственного нового единства и своеобразия:

«Следует вспомнить, что наш народ не является ни европейским, ни североамериканским, он скорее яв­ляет собой смешение африканцев и американцев, нежели потом­ство европейцев... Невозможно с точностью указать, к какой семье человеческой мы принадлежим. Большая часть индейского населения уничтожена, европейцы смешались с американцами, а последние – с индейцами и европейцами. Рожденные в лоне одной матери, но разные по крови и происхождению наши от­цы – иностранцы, люди с разным цветом кожи»[89].

Именно отсюда, из этой причины – неизбежное следствие: необходимость самоопределиться и утвердить свою новую, вызревшую за века тотальной метисации этническую идентичность, как бабочке необходимо в один прекрасный день выйти из куколки и завершить свой метаморфозис. Но как завершить его и как достичь совершенно отдельной, оригинальной идентичности, если по-прежнему считать материнской страной Испанию и вести свое происхождение, свои корни от испанцев? Ясно, что это совершенно невозможно, и поэтому в повестку дня ставится совсем иная модель: необходимо максимально дистанцироваться, а в конечном счете – противопоставить себя Испании и испанцам, чтобы сказать: мы – не испанцы, а перуанцы (венесуэльцы, эквадорцы, колумбийцы и т.д.).

По идее, в силу более-менее общей этничности всего населения испанских колоний, там могла бы образоваться единая огромная страна, выражающая общий суверенитет этой этничности – истинной нации, но вступил в действие Первый закон элит («лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме»), и вместо этого там сегодня обнаруживается более тридцати государств. Но можно ли вообще государства Латинской Америки считать национальными, если они не созданы разными нациями и не вмещают каждое – свою особую, отличную от других нацию? Чем так уж гондурасец отличается от колумбийца? Одна (более-менее) кровь, одна религия, один язык, общая (более-менее) история, общий культурный бэкграунд[90]… Нет никаких оснований считать, что в Латинской Америке столько же наций, сколько государств.

Парадоксально, но факт: когда очередной фрагмент единой латиноамериканской расово-этнической смеси добивался суверенитета и государственности, он немедленно объявлял себя «нацией» – во французском (сийесо-ренаново-андерсоновском) понимании, разумеется, поскольку иного ему просто не дано. В результате, к примеру, ст. 12 Конституции Республики Панама (1946 год) гласит: «Государство обязано всеми имеющимися в его распоряжении сред­ствами методически и постоянно приобщать интеллектуально, мо­рально и политически к Панамской нации все группы и всех инди­видуумов, которые, родившись на территории Республики, не связа­ны, однако, с нею; обязанностью государства является так же содействовать духовной ассимиляции тех, кто собирается получить панамское гражданство по натурализации»[91]. Понятно, что свежеиспеченная «панамская нация» – есть именно «конструкт» (если бы все нации были таковы, пришлось бы признать правоту конструктивистов), ничем, кроме подданства, не отличающийся от гипотетической гондурасской, костариканской, гватемальской или тому подобной «нации», поскольку этнически все они – абсолютно одно и то же: помесь индейцев, негров и европейцев, главным образом, испанцев и португальцев.

Нелепость и искусственность латиноамериканского («панамского») подхода хорошо выявляется на фоне ст. 2 Конституции Йемена, где сказано куда более грамотно с точки зрения этнополитики: «Йеменский народ – единый, он является частью арабской нации… Йемен составляет историческое, экономическое и географическое единство»[92]. Тут нет противоречия, ибо арабская нация вся в целом добилась суверенности и государственности, хотя в рамках не одного, а многих государств. Тем не менее, расово-этнически это пока что единая нация, и йеменцы совершенно адекватно отразили это понимание в своей Конституции.

Так и в данном случае было бы более грамотно говорить о панамском согражданстве единой латиноамериканской нации.

Однако не вполне справедливо обвинять панамцев в неадекватности, ибо, во-первых, сам теоретический вопрос – не из простых, а во-вторых, латиноамериканская вторичная раса – явление для Нового Времени вполне беспрецедентное, требующее, возможно, именно подобных искусственных решений. Но для других, естественных, наций пример Панамы и т.п., разумеется, не указ.

Нам, бывшим советским гражданам, не нужно долго объяснять произошедшее в т.н. Западной Испании 200 лет назад, благо у нас свой пример перед глазами: Украина и украинцы (вчерашние малороссы), утверждающие свою идентичность на яростном противопоставлении себя, своей этничности – России и русским. Полностью игнорируя и попирая при этом историю, антропологию и даже, как недавно абсолютно точно выяснилось, генетику[93]. Характерно название книги, изданной под именем второго украинского президента Леонида Кучмы: «Украина – не Россия», выдающее все комплексы и судороги вновь народившегося украинского национализма.

Именно то же самое происходило и в Латинской Америке двести лет тому назад. Аналогия тут полная и совершенная. Именно креолы и продемонстрировали там действие Первого закона элит. Но смешно и нелепо считать, будто данный процесс совершался впервые во всемирной истории. В ходе распада любой империи, где на окраинах шла этническая метисация и возникали вторичные этносы, происходила затем аналогичная история с этническим самопереопределением – взять хоть такой осколок Римской империи, как румыны и отчасти даже молдаване. Но даже задолго до распада и отчасти предвещая и ускоряя его, опять же на окраинах империи, периодически вспыхивают войны покоренных этносов за независимость: та же Югуртинская война, так живо описанная Саллюстием (примеры можно приводить бесконечно). Вот Боливар, к примеру, – это и есть Югурта своего времени. А Югурта, соответственно, – Боливар своего, только менее удачливый в итоге. Никакого принципиального отличия вы не найдете, как ни ищите.

Андерсон не знает или не задумывается об этом? Тем хуже для него.

Он учитывает лишь более поздние империи и, соответственно, более поздние их распады на национальные государства? Тем хуже для него.

Почему мы должны ему верить?

Понятно также, что Андерсону было любо искать подкрепление своей теории в том материале, которым он занимался профессионально. Он не случайно подробно ссылается на то, как колонизаторы с помощью переписи соединяли разные племена, этнические группы – в большие общности: «малайцы», «индонезийцы», «филиппинцы» и т.д. (186-195).

Информация важная и интересная: она как раз и показывает наглядно рукотворность псевдо-наций, созданных искусственным путем, когда многие народы и племена, веками сохранявшие свою идентичность, бывали слиты в единую общность волей белых господ. На этих примерах мы лишний раз убеждаемся, что это вполне возможно: 1) создать искусственную общность, 2) скрепить ее согражданством, а потом – 3) продекларировать воображаемое сообщество («нацию»), которое затем 4) навязать как новую идентичность тем племенам, из которых все слеплено. Четкий четырехступенчатый процесс.

В точности так же, в четыре приема, и «советский народ» пытались когда-то создать большевики, захватившие Россию, прямо и открыто ставившие своей задачей вывести тут «новую породу людей».

Не факт, однако, что такая общность и такое сообщество закрепятся и выдержат испытание временем. Если племена имели реальные биологические различия, они рано или поздно разделятся, и общность развалится. Как развалился искусственный, «воображенный», а потому непрочный «советский народ».

Итак, Андерсон довольно живо преподнес нам две модели искусственного создания наций: в одном случае по воле оккупантов (в Индокитае), в другом случае – по воле элит восставших оккупированных (в Латинской Америке). Но в том и другом случае не подлежат сомнению три обстоятельства: а) насилие, лежащее в основе процесса; б) искусственность границ новых общностей; в) не просто игнорирование, но прямое отрицание оккупантами или инсургентами естественной, кровной, этнической основы новых общностей – во имя государства, в одном случае при объединении разных отдельных этносов в единое согражданство (в Индокитае), в другом – при разделении сложившегося этнического единства на разные согражданства (в Латинской Америке).

Однако зададим себе простой вопрос: действительно ли новые андерсоновские «нации» имеют эталонный характер? Все ли нации в истории мира создавались подобным искусственным образом? Все ли пренебрегали кровной близостью в своем становлении, ориентируясь лишь на согражданство?

Конечно, нет! Я уж даже не буду говорить о древнейших нациях типа шумеров, вавилонян, спартанцев, афинян, мидийцев, лидийцев, персов или римлян и т.д. Но вообще все кровнородственные общины, на основе которых сегодня существуют весьма многие народы и нации, только так и поддерживают свое существование в веках. Один из ярких примеров – евреи. Официально (!) принадлежность к еврейству может быть установлена двояко: через религию (это путь весьма сложный и не основной) или – через кровь. Они всегда – от Авраама и Исаака – знали это и придавали этому значение. И культивировали, и ввели принцип крови вначале в религиозный, а теперь и в государственный закон. Поэтому всегда оставались нацией, даже потеряв государственность, и остаются ею посейчас, даже теряя религиозную веру.

Андерсен утверждает: «Национализмы ХХ века имеют, как я доказывал, глубоко модульный характер. Они могут опираться и опираются на более чем полуторавековой человеческий опыт и три ранние модели национализма» (153). Но никакому настоящему националисту не придет в голову признать вышеназванные новоиспеченные страны – нациями, да еще в ранге «модульной концепции», и обращаться к ним за опытом нациестроительства. Особенно, когда у нас перед глазами есть примеры успешного становления еще более новых, однако реальных наций и национальных государств, где в основу положен принцип этничности, – евреев с Израилем, казахов с Казахстаном, украинцев с Украиной, прибалтов с их лимитрофами и проч.

Андерсон почему-то считает, что европейскими странами ХХ века учитывался опыт «креольских националистов». Какая чушь! Где тому свидетельства, хоть одно? Кто вообще на них смотрел, на эти вчера возникшие и уже богом забытые игрушечные страны, кто их всерьез воспринимал?! Если и знали, то лишь Панаму из-за канала, одноименной аферы да головного убора «панамка». Ну, еще немцы предусмотрительно готовили кое-где там себе территории спасения на случай краха во Второй мировой войне – именно из-за забытости-заброшенности этих стран, где можно было укрыться от мира. Но чтобы учиться у них?! Подражать им?! Пусть бы Андерсон подтвердил свои слова хоть чем-то!

Вместо подтверждения и примеров Андерсон воображает на ходу:

«Эти модели… помогали придать форму тысячам рождающихся мечтаний. Уроки креольского языкового и официального национализма… копировались, адаптировались и совершенствовались».

С чего он это взял? Чем доказал? Где свидетельства преемственности опыта?

А он все продолжает и усугубляет: «Национализм с конца XVIII в. находился в процессе модульного перенесения и адаптации, приспосабливаясь к разным эпохам, политическим режимам, экономикам и социальным структурам. В итоге эта “воображаемая общность” проникла во все мыслимые современные общества» (175).

Смешно: «полуторавековой опыт»… Разве это срок для истории? Как будто не было национальных и националистических Афин, Спарты, Рима, Израиля, Иудеи, Ирана, Китая, Эфиопии и др.! Как будто Испания, породившая большую часть стран Латинской Америки, не была уже к моменту экспедиции Колумба национальным государством испанцев (именно в том самом 1492 году освободившихся от мавров и евреев)! Вполне национальным государством была к этому времени и Португалия. «Уроки креольского национализма» – это значит, что яйца будут учить курицу…

Сосредоточение Андерсона на судьбе стран, имеющих ничтожные истории (срок менее 500 лет – это еще не история), приводит его к поразительному своей нелепостью заключению: «Поскольку у нации нет Творца, ее биография не может быть написана по-евангельски, “от прошлого к настоящему”, через длинную прокреативную череду рождений… Единственная альтернатива – организовать ее “от настоящего к прошлому”: к пекинскому человеку, яванскому человеку, королю Артуру…» (222).

Нет у нации Творца – ничего себе довод против историзма как метода в социальных науках! Не знаешь даже, как и комментировать такой антинаучный выпад против всей историософской традиции от Геродота до наших дней. Но для нас, адептов исторического материализма, роль Творца привычно исполняет Природа, и она-то и ведет здравомыслящее нациеведение «от прошлого к настоящему», именно «через длинную прокреативную череду рождений»: семья – род – племя – народ – нация. Но Андерсон, боюсь, этого понять никогда не захочет.

Пароксизмы экзотизма

Поскольку Андерсона как конструктивиста не может устраивать естественно-историческое объяснение возникновения наций путем эволюции этноса от рода к племени и далее, он вынужден выдумывать все новые, порой весьма экзотические механизмы, якобы создающие нации из отдельных, атомизированных личностей (где он таких нашел за пределами Новейшего времени, я сказать не берусь). И не менее экзотические способы проявления национальной идентичности и национализма.

Андерсон не знает и не понимает, что природу нации невозможно постичь, не проникнув в природу первичного по отношению к ней этноса, а природа этноса непостижима вне постижения природы первичной по отношению к нему расы. Поэтому он ищет ответ совсем не там, где следует:

«По моему мнению, для ответа на этот вопрос нужно прежде всего обратиться к культурным корням национализма» (32).

Получив такой ответ, можно уже быть абсолютно уверенным, что приблизиться к истине автору не удастся никогда.

Убедимся в этом на примерах из его текста.

 

1. Известный солдат важнее неизвестного. Свой первый заход на тему культурного базиса националистической надстройки Андерсон явно делает не с надлежащей стороны. Не знаю, откуда и почему Андерсон обогатился таким странным мнением, будто «у современной культуры национализма нет более захватывающих символов, чем монументы и могилы Неизвестного солдата» (33). Это очень самоуверенно, безапелляционно и неверно: ведь неизвестный солдат – он и есть неизвестный, какой он был нации (этничности) – сего не ведает никто. Под плитой может лежать как Иванов, так и Хабилулин или Рабинович. Конечно, в любом случае честь и слава им, павшим за Родину, но Родина – это еще не нация. А ведь для нас, националистов, незыблем принцип «нация первична – государство вторично», чем мы и отличаемся от простых патриотов.

Лично меня как националиста эти монументы волнуют в неизмеримо меньшей степени (в них есть, по-моему, некое умственное кокетство и искусственная пафосность, не свойственные русским и не трогающие душу), чем мемориалы подлинного героизма русских воинов, щедро рассыпанные трагической судьбой по всей нашей земле. Вот перед ними, порой скромными и неказистыми столбиками с несколькими русскими фамилиями, я всегда снимаю головной убор, а иногда и слезу смахиваю, вспоминая, что где-то под Осташковым так же лежит в родной земле моя бабка Таисия Дмитриевна Севастьянова, капитан медицинской службы (1902-1943), которую я так и не видел никогда.

И вообще, у нас есть символ получше: Минин с Пожарским, вполне известные русские вожди русского народного ополчения.

Андерсон пишет далее на полном серьезе, хотя звучат его слова как издевательство: «Культурное значение таких памятников становится более ясным, если попытаться представить себе, ска­жем, Могилу неизвестного марксиста или Памятник павшим либералам. Можно ли при этом избежать ощуще­ния абсурдности?» (33).

Ну, и о чем говорит данное сравнение? Да только о том, что идеологии – есть нечто вторичное, не задевающее наших глубинных чувств, а вот национальный герой, т.е. герой, павший за нацию, за свою «большую семью», – задевает. Нашел, в самом деле, что сравнивать, кощунник. Своих героев, что ли, у него маловато?

 

2. От филологической революции – к революции национализмов. Именно так выстраивает Андерсон свой очередной экзотический тезис (99).

Он много рассуждает о значении языковой неоднородности людей[94], но, разумеется, до истоков человеческого языка дойти даже не пытался и понять их биологическую сущность не сумел. Между тем, как замечательно сформулировал наш ведущий расолог Владимир Авдеев: «Каждый народ имеет тот язык, которого он биологически достоин».

Грубо говоря: не венгерская нация образовалась благодаря легализации венгерского языка в Австрийской империи Габсбургов, а венгерский язык возник в ходе этногенеза и исторического движения венгров никак не позднее IX в.н.э. Этническая субстанция первична по сравнению со всеми ее проявлениями (феномен – по сравнению с любыми эпифеноменами: язык лишь частный случай). И она-то и лежит в основе наций и национализма.

Андерсон спокойно меняет местами причину и следствие, феномен и эпифеномен, явление и его свойства.

Весь акцент у него, определенно, на родном языке (172)[95]. Он совсем не по-марксистски исходит из примата филиации идей, упирая на то, что первой фазой наци­онализма в Европе было, якобы, низложение латыни – единого священного языка христианского мира, место которого к XIX веку повсеместно заняли создаваемые, опять-таки якобы, ex nihil (?!) национальные языки. В его изложении Мартин Лютер, переведший Библию с латыни на немецкий и развернувший на родном языке пропаганду лютеранства, предстает неким титаном, чуть ли не создавшим, через обращение к немецкому языку и с помощью печатного стана, немецкий национализм. А уж тот, в соответствии с учением Геллнера, создал и саму немецкую нацию.

В общем: печатный капитализм плюс Реформация – и перед вами новая нация.

Ход мысли Андерсона мне представляется неудачным. Перед нами, прежде всего, культурологическое заблуждение, большая фактическая ошибка.

Андерсон отчасти прав по сути, а именно: обретение национальной религии играет существенную роль в формировании национального сознания (среди самых ярких примеров – евреи, индусы, китайцы, арабы, парсы, друзы и мн. др.). Если национализация религии происходит через перевод ее на национальный язык, как это было с христианством, – что ж, и такой частный случай иногда встречается. Хотя по своим истокам христианство вообще не имеет отношения к Европе и европейцам, а по своей интернациональной сути в принципе не способно стать ничьей национальной религией. Но национальные модификации любой религии, играющие роль этноразграничителей, как известно, вполне возможны, и это дает иллюзию того, что они не только разграничивают, но и конституируют (а для конструктивистов, конечно же, – конструируют) этносы.

Вместе с тем Андерсон очень сильно преувеличивает обе стороны процесса: как приоритет Лютера в эмансипации европейских языков (правильнее было бы сказать: языков германской группы), так и «сокровенность» средневековой латыни и ее последующее прогрессирующее ничтожество. Конечно, Лютер виртуозно использовал немецкий язык, но разве Лютер его создал? И разве его творчество отменило широкое использование латыни вообще? Факты говорят об обратном.

 Во-первых, уже в 1518 в Аугсбурге вышел из печати анонимный перевод Библии на немецком языке, выполненный еще до Лютера – Bibelteutsch(так!). Экземпляр, бывший в составе т.н. «Готской библиотеки», ныне хранится в библиотеке ИНИОН в Москве. Предпринимались и другие переводы. Это, конечно, великая редкость, но она однозначно свидетельствует: Лютер вовсе не был первым (его перевод Библии увидел свет в 1522 г.), потребность немцев в массовом приобщении к христианству на родном языке уже созрела и без него.

Но главное – созрел сам немецкий язык, задолго до Лютера и без его участия. Язык, несомненно, – важнейший атрибут этничности, хоть он и вторичен по отношению к ней как таковой, и немцы тут не исключение. В ХХ веке был издан 16-томник немецкого средневекового и ренессансного фольклора, но собран-то он был еще в XVI веке современником Лютера, гуманистом и филологом Иоганном Фишардом (кстати, первым переводчиком Раблэ на немецкий язык). Творцом всего этого филологического богатства был немецкий народ, а срок сотворения языка меряется многими-многими тысячелетиями. Высокого совершенства достиг и литературный немецкий язык задолго до Лютера (вспомним хотя бы «Путешествие в Святую Землю» Брейденбаха, «Всемирную хронику» Шеделя или «Корабль дураков» Себастьяна Брандта, вышедшие еще в XV веке). Именно немецкая нация создала и свой язык, и типографическую культуру, и, в конечном счете, самого Лютера. А вовсе не наоборот.

Во-вторых, всего от первых изданий Гутенберга до 1501 года было выпущено 40 тыс. наименований изданий общим тиражом около 20 миллионов экземпляров. По современным подсчетам, 77% этих книг (т.н. инкунабул) было издано на латинском языке[96], но лишь 30% всего репертуара трактовало вопросы веры. Латынь к этому времени уже прочно стала международным языком не только религии, но и науки, и дипломатии, и юриспруденции и т.д. Она с раннего средневековья была основной основ школьного образования во всех странах Запада, а потому вовсе не была так уж ограниченно понятна узкому-де кругу образованных людей (необразованные Андерсоном в расчет не берутся, и правильно) и вовсе не торопилась сдавать свои позиции под натиском национальных языков. Ее удельный вес в книгоиздании более-менее сохранялся и после Лютера, по крайне мере до XVIII века. С другой стороны, мы видим, что часть книг печаталась на национальных языках и в инкунабульном периоде, задолго до Лютера.

Итак, автор явно преувеличивает роль немецкой Реформации и книгопечатания в становлении европейских национализмов. Немецкий протестантизм (лютеранство) не стал национальной религией даже в близкородственной Швейцарии (там утвердился кальвинизм); какое же, тем более, было дело до лютеранских текстов французам или англичанам, какие национальные чувства они могли в них разбудить? Что касается, скажем, французского национального языка, то его создавали не кальвинистские проповедники, а труверы, певшие о Роланде, менестрели, авторы куртуазной поэзии, Франсуа Вийон и Франсуа Раблэ, поэты «Плеяды», потрясающая школа французской историографии…

Всего этого Андерсон, конечно, не знает и не учитывает.

Зато он сам ведь и напоминает, что «универсальность латыни в средневековой Западной Европе никогда не соотносилась с универсальной политической системой… Религиозный авторитет латыни никогда не имел подлинного политического аналога» (63).

Попросту говоря, нации существовали и до Лютера. (К примеру, не вредно вспомнить, что «Sancta Romana Imperia Germanorum», созданная Оттоном Первым за пятьсот лет до виттенбергского монаха, переводится у нас как «Священная Римская Империя немецкой нации», что характерно.) Соответственно, бунт против латыни со стороны национальных культур никак не может считаться первопричиной национализма. А уж особенно в ряде германских государств и в Священной Римской Империи, впоследствии Австрии, где немцы, несмотря на Лютера, прекрасно пользовались латынью как официальным языком еще в XIX веке, как сам же автор и отмечает.

Теория лингвистического происхождения национализма (в ходе эмансипации национальных языков внутри разнообразных империй и утверждения их норм с последующим появлением национальных литератур[97]), как видим, не выдерживает критики. Андерсон завирается не только в идее, но и в деталях, что говорит об одном: человек просто взялся не за свое дело, подошел к теме по-дилетантски. С чем его доверчивых адептов и поздравляю. Особенно хорошо это видно на примере русских[98] и венгров, о которых он берется судить.

Нелепо выглядит его ссылка на создание шеститомного академического словаря русского языка (1789-1794) и первого, по мнению Андерсона, учебника русской грамматики (1802), которые наш автор трактует как «победу разговорного языка над церковнославянским» (94). Следует здесь заметить, что первая русская грамматика вышла во Львове в 1591 году; автор ошибся на двести лет, ни много ни мало[99]. Следом русская «малая грамматика» была написана Карионом Истоминым на рубеже XVII-XVIII вв. Наконец, «Русская грамматика» Михаила Ломоносова вышла из печати в 1757 году (ошибка автора почти в полстолетия)[100]. Пусть это мелочи, но показательные.

А главное, спрашивается, кого же русские победили, от кого эмансипировались таким манером? Разве что от самих себя, прежних. С точки зрения национализма это скорее откат, чем наступление: сегодня торжество национализма могло бы лингвистически выразиться как раз в возвращении к церковнославянскому языку, безусловно более красивому, сочному, интересному и емкому, чем современный русский, безусловно более прочно связанному с племенным устройством русского мозга, безусловно более «отдельному» от неоимперского языка (советского новояза) и других языков даже славянской группы. Евреи знали, что делали, когда восстановили иврит, возвращающий их к национальным корням…

Смешным кажется и утверждение Андерсона, будто «первым политическим проявлением венгерского национализма стала в 80-е годы XVIII в. враждебная реакция латиноязычной мадьярской знати на решение императора Иосифа II заменить латинский язык немецким в качестве основного языка имперской администрации» (95).

Во-первых, что это за национализм такой своеобразный, когда один чуждый язык защищают от экспансии другого, не более, но и не менее чуждого (если бы мадьярская знать требовала введения мадьярского языка как официального – тогда другое дело).

А во-вторых, надо совершенно не знать историю венгров, чтобы связать их политический национализм с этим поздним лингвистическим эпизодом[101]. Кто такие венгры? Это изначально этнические тюрки (средневековые современники, византийцы, к примеру, их только турками и именовали), шедшие в свое время из Азии в Европу через Урал и перенявшие там, усвоившие в качестве родного один из финских языков. Они явились в IX веке на Дунай, где жили славяне, которых завоевали и поработили и с которыми смешались до полного растворения, поскольку тех было намного больше. Сегодняшние антропологи и генетики уже не обнаруживают в венгерском населении никакого иного этнического субстрата, кроме славянского, невзирая на реликтовый этноним.

Таким образом, складывание средневекового венгерского государства и венгерского народа, изначально тюркского этнически, но полностью ославянившегося и к тому же финноязычного, – это, безусловно и есть первый триумф венгерского именно политического национализма. Триумф, одержанный этносом-победителем в политике, вопреки тому, что удержать ни языковой, ни даже этнический суверенитет ему не позволили обстоятельства. И даже дальнейшие превратности судьбы, ограничившие политический суверенитет венгров в рамках Священной Римской Империи немецкой нации, не смогли лишить их такой сложной и такой состоятельной идентичности. Нынешнее государство Венгрия являет собой (хотелось бы, чтоб об этом узнал Андерсон) вовсе не нечто новое на политической карте мира, а лишь возврат венгров к своей национальной государственности, временно ограниченной немцами в прошлом.

Андерсон именно на примере венгров впадает в своего рода лингвистический кретинизм: «Если “венгры” заслуживали национального государства, то это означало: все венгры без исключения. Этим подразумевалось такое государство, где конечным средоточением суверенитета должно было стать сообщество говорящих и читающих по-венгерски; далее, в свой черед, должны были последовать ликвидация крепостничества, развитие народного образования, экспансия избирательного права и т.д.»[102]. Но при этом сам же указывает в примечании: «В этом вопросе не было полной ясности. Половину подданных Королевства Венгрии составляли немадьяры. Лишь треть крепостных крестьян говорила по-мадьярски. В начале XIX века высшая мадьярская аристократия говорила на французском или немецком языках, среднее и низшее дворянство разговаривало как на устном немецком, так и на вульгарной латыни, пересыпанной мадьярскими, а также словацкими, сербскими и румынскими выражениями» (104). Это примечание, вообще-то, полностью опровергает постулат Андерсона, противоречит ему.

Но есть и еще аргументы против. Например – глухонемой венгр: как удостоверить его венгерство? Куда его деть? Выкинуть из национального государства? Или: говорящий по-венгерски, но неграмотный венгр: его куда? Если же снять критерий «читающий по-венгерски», тогда все сказанное ранее о роли печати и о «сообществе читателей газет» – пустой разговор (что и требовалось доказать). Потому что говорящие по-венгерски были всегда с тех пор, когда венгры переняли на Урале этот язык себе на ранней стадии этногенеза, следовательно, по логике Геллнера-Андерсона, основания для создания венгерской нации существуют также с тех самых пор!

Словом, Андерсон-филолог не поднялся, прямо скажем, выше уровня автора известной работы «Марксизм и вопросы языкознания». Он широко обобщает:

«Всегда будет грубой ошибкой трактовать языки так, как трактуют их некоторые идеалистические идеологии (кто бы говорил! – А.С.) – а именно, как внешние символы национальности, стоящие в одном ряду с флагами, костюмами, народными танцами и прочим. Неизмеримо важнее способность языка генерировать воображаемые сообщества и выстраивать в итоге партикулярные солидарности. В конце концов, имперские языки – это все-таки национальные языки, а стало быть, особые национальные языки среди многих» (152).

Но это обобщение неверно. Андерсон думает, привычно отождествляя государство (даже империю) и нацию, что если разные племена в этническом конгломерате, стиснутом общим согражданством, говорят на одном языке (пусть и на языке поработителей, колонизаторов), – так перед нами уже «нация», говорящая на своем (?!) «национальном языке».

Ничуть не бывало!

Возможно, тутси и хуту в Руанде говорят на общем «руандийском» языке, но нацией от этого не стали – и доказали это максимально убедительно, взаимно вырезав тысяч по двести живых людей с каждой стороны. А факт тотального русскоговорения на постсоветском пространстве не уберег оное пространство от уже более 150 кровавых конфликтов на национальной почве. То же можно сказать и об Индии, массово и официально говорящей сегодня по-английски, ибо ни один из сорока ее языков не будет добровольно принят остальными в качестве государственного. Но эта англоязычность вовсе не делает нацию единой, о чем не дают нам забыть события в Кашмире, Шри-Ланке, Бангладеше и др. То же скажем и о народах бывшей Югославии, которым общность языка нисколько не помешала скатиться в череду кровавых братоубийственных войн. Со всей очевидностью скажем: югославы нацией не стали. Примеры можно умножать.

Познавший толк в языкознании Андерсон[103] глубоко неправ по существу.

 

3. «Жеватели мастик – читатели газет». Как понимает читатель, любая идентичность ни в чем не проявляется так ярко и очевидно, как через участие в конфликтах. Соответственно, национальная идентичность – через участие в этнических войнах, через национальные конфликты. Потому что вечная, завещанная нам Природой оппозиция «свой – чужой», лежащая в основе активного национализма, именно в данной ситуации обостряется до предела. И уж во всяком случае, вряд ли кому придет в голову искать причину образования нации в чтении общих газет на одном языке.

Андерсон же нам навязывает нам именно эту экзотическую мысль – о нации как воображаемом сообществе «читателей газеты» (57-58). Он приводит в пример таких читателей газет – буржуа Лилля и Лиона: «У них не было необходимости знать о существовании друг друга; они обычно не заключали браков с дочерьми друг друга и не наследовали собственность друг друга. Однако они сумели представить себе существование тысяч и тысяч им подобных через посредство печатного языка… (А то они такие идиоты, что раньше этого не знали. Да неграмотный русский крестьянин – и тот знал, к примеру, что Россия – это «махина», «силища»: «Всем народом навалиться хотят». – А.С.) Таким образом, со всемирно-исторической точки зрения, буржуазии были первыми классами, достигшими солидарностей на воображенной, по сути, основе» (99).

Так Андерсон попытался сам себе ответить на тот свой жгучий, но безответный вопрос Карлу Марксу по поводу возникновения «национальных буржуазий», о котором я упоминал выше.

Вот в этом-то весь трюк и состоит: подмена нации – национальной солидарностью, причем на ненадежной (см. выше) языковой основе. Но разве это довод? Разве нет солидарности без газет? Разве газеты надежно ее обеспечивают? Возьмем-ка в соображение простые вещи:

1) крысы газет не читают, однако их племенной солидарности позавидует любой националист, а тем более лионский буржуа;

2) в Древнем Риме никаких газет не выходило, а римская национальная солидарность была такова, что Муций Сцевола за нее сжег собственную руку на вражеском жертвеннике;

3) газеты «Правда» и «Известия» на русском языке читали все народы СССР, но это не добавило им солидарности, не сделало единой нацией и не спасло страну от распада по национальным границам.

Нелепый пример – читатели газет. Подобных примеров можно насочинять море, не сходя с места: военнослужащие, пассажиры поезда или метро, радиослушатели и проч. Это все произвольные сообщества, вызываемые к жизни от случая к случаю исключительно антропогенными причинами.

Нации же созданы Природой.

Конечно, в уме можно вообразить любое сообщество – хоть популяцию леммингов. Но разве популяции реальных леммингов – есть плод нашего воображения?

Если бы лемминги читали газеты, можно было бы вообразить и новую общность: леммингов-читателей. Зачем? Не важно, ради упражнения воображения. Можно вообразить леммингов-католиков, леммингов-марксистов – и все это будут поистине воображаемые сообщества.

Но все дело-то в том, что просто леммингов, маленьких зверьков, населяющих тундру, воображать не нужно: они есть – и все тут!

Нацию, как и любой природный феномен, как любую популяцию, хоть тех же леммингов, можно только найти, открыть, описать, но нельзя придумать, создать, вообразить.

Даже если нация искусственна, как метисы-латиносы, она создана естественно-биологическим способом: метисацией – а вовсе не является плодом воображения или вообще сознания.

4. Религия создает единоверцев, но не нацию. Андерсон пытается, по его выражению, «гипостазировать существование Национализма-с-большой-буквы». Принизить, попросту, отнять большую букву. Он дает такой рецепт: «Все станет намного проще, если трактовать его так, как если бы он стоял в од­ном ряду с “родством” и “религией”, а не с “либерализмом” или “фашиз­мом” (30). Опять экзотично до невразумительности!

Но: разве «родство» и «религия» вообще могут стоять в одном ряду? Родство имеет природное происхождение, а религия – антропогенна: что же в них общего? Взрослый человек может поменять свою религию, может отказаться от нее. Он может выбрать на старости лет религию себе по душе, даже если был всю жизнь атеистом. Но ни в каком возрасте он не в силах изменить родство, его биологические отец и мать не могут перестать ими быть ни при каких условиях. Помещение этих понятий в один ряд – капитальная ошибка Андерсона, а причисление к нему еще и национализма только запутывает суть вопроса.

Картина, нарисованная Андерсоном, – надуманная, не соответствующая реальности. Он хочет дать понять читателю, что по его мнению национализм сопоставим не просто с рядовыми политиче­скими идеологиями, а с чем-то более значительным. Он сравнивает его с такими большими всемирно-историческими системами, как ре­лигиозное сообщество и династиче­ское государство. Из которых национализм, якобы, поя­вился (!) в их развитие. Логики в таком рассуждении нет нимало.

Взять хотя бы религию. Бесконечные войны греческих городов-государств друг с другом вовсе не смирялись единой религией, она не мешала грекам ни убивать, ни порабощать друг друга. Андерсон, говоря об истоках национального сознания в Европе в связи с немецкой Реформацией, выводя эти истоки из общности религии и языка, принципиально ошибается не только по времени и по месту события, но и по идее, разумеется. Ведь что как не национальное, племенное сознание, например, афинян и спартанцев, в равной мере принадлежащих к эллинскому языку и религии, но отличающихся этнически, привело к Пелопоннесской войне во вполне еще дотипографскую эпоху! А можно бы привести и несравненно более ранние примеры весьма действенного национализма, не связанного ни с языком, ни с культурой, ни с религией.

Среди наций мира есть одна, для которой ее племенная религия, целиком и полностью замкнутая на национальную идею, национализм, религия, наделяющая святостью как национальной исключительностью всю нацию в целом и каждого ее представителя в отдельности. Она действительно играет конструирующую и консервирующую роль для этой нации. Это евреи. Но данное исключение только подтверждает правило: религии создаются этносами, а не наоборот.

5. Государство дает согражданство, но не создает нацию. Не более прав Андерсон, превратно связывая нации и национализм с государством, ибо государство, как уже не раз отмечалось, дает согражданство, но не создает нацию. Наоборот, государства создаются нациями. Тут Андерсон превзошел сам себя, ибо он, совершенно не понимая диалектики отношений нации и государства, готов за признаки нации принимать и выдавать внешние атрибуты государственности: «национальные государства, республиканские институты, общие гражданства, суверенитет народа, национальные флаги и гимны и т.д.» (103), – все валит в одну кучу! Уж куда экзотичнее…

Мало того, он, произвольно вводя собственный, иной смысл «нации», открыто отождествляет нацию и национальное государство в связи с темой Лиги наций (133), что тоже неверно (эта лингвистическая аберрация станет для всех англоязычных бревном в глазу также в связи с ООН). А все потому, что трактует нацию как согражданство: ошибочная трактовка ведет к ошибочному выводу (132).

В итоге Андерсону, как это ни смешно, кажется аномалией, что «для нацистов немец еврейской национальности всегда был самозванцем», и он даже не догадывается, что «немец еврейской национальности» – это сапоги всмятку, абсурд из абсурдов, как «курица орлиной породы» – или, если так политкорректнее, «орел куриной породы»! Биологический нонсенс попросту. Этнически чуждые данной нации люди, роды, племена не могут влиться в нее, стать ее частью, это невозможно по определению.

Принципиальное непонимание Андерсоном этнической природы наций приводит его к очевидно нелепым выводам. К примеру, он считает, что «едва ли не в каждом случае официальный национализм (т.е. насаждаемый «сверху», государственный. – А.С.) скрывал в себе расхождение между нацией и династическим государством[104]. Отсюда распространившееся по всему миру противоречие: словаки должны быть мадьяризированы, индийцы – англизированы, корейцы – японизированы, но им не позволялось присоединиться к тем путешествиям (в социальных лифтах, вывозящих наверх, имеет он в виду. – А.С.), которые дали бы им возможность управлять мадьярами, англичанами или японцами» (132).

Как характерна для конструктивиста эта ошибка! Ведь какое-то «расхождение» или «противоречие» здесь может усмотреть только незадачливый мыслитель, вбивший себе в голову, что согражданство – это и есть нация. То есть, не понимающий ее этническую природу. Для нормального же ученого, особенно националиста, нет ничего более естественного в том, что государствообразующий, имперский этнос (истинная нация) стремится вести осмысленную этническую политику в своих интересах. Ну, не для того же мадьяры создавали свое государство, чтобы ими управляли словаки, или англичане – чтобы попасть под управление индусов, японцы – корейцев и т.д. Еще чего не хватало! Что могло бы быть противоестественнее и глупее! Ни один нормальный народ не станет считать своих разноэтничных сограждан – особенно колонизированных, завоеванных, порабощенных – членами одной с собою нации.

То, что Андерсону представляется патологией, есть, на самом деле, почти всеобщая норма, проявляющаяся, как сам же Андерсон и заметил, «едва ли не в каждом случае». А вот там, где это не так или не совсем так (например, в имперской России, где русскими частенько правили немцы, или в советской России, где место немцев заняли евреи), – вот там-то мы и имеем дело с патологией!

Важно правильно понимать самую суть дела: воображаемые сообщества и впрямь существуют, но нет никаких оснований именовать их нациями.

 

5. Ложка меда в бочке дегтя. Среди экзотических идей Андерсона я нашел одну, не лишенную рационального зерна.

Он выделяет три фактора, конструирующие, на его взгляд, воображаемые сообщества: перепись, карту и музей.

Но из этих трех факторов лишь перепись, на мой взгляд, действительно может способствовать нациеобразованию, как вымышленному, так и реальному, ибо побуждает переписываемых к национальному самоопределению. Именно так и было некогда в СССР, где перепись населения каждый раз многих людей заставляла национально определяться. Но самоопределение – вещь обоюдоострая, ибо оно может быть как основательным, так и безосновательным, и впрямь воображенным, субъективным, ошибочным. Эту простую мысль легко понять, сравнив принципы национального самоопределения в СССР и в нынешней России.

В первом случае это самоопределение не было произвольным, а требовало документального подтверждения в виде метрики с указанием национальности родителей, поэтому, за исключением самой первой переписи, где национальность устанавливалась на веру, переписи давали обоснованную картину этнического состава населения[105]. Ибо переписываемый имел возможность выбрать национальность одного из родителей, но не взять ее из головы. То есть, переписи отражали наличие настоящей, а не воображенной нации. И одновременно способствовали массовому представлению о национальной идентичности всей нации или некоего народа из числа имевшихся в составе Советского Союза.

А вот в случае современной России, где в Конституции довольно глупо записано право человека без каких-либо оснований и ограничений «определять и указывать свою национальность», перепись лишь приблизительно выполняет вышеназванные функции, в связи с чем в новейшей статистике населения России уже появились гномы и эльфы.

И все-таки, даже такая перепись важна, тут Андерсон прав, ибо каждая перепись с указанием этничности способствует становлению национальной идентичности и национализма (181-182).

В норме (как было в СССР) – не воображаемых, а реальных. А в патологии (как сейчас в России) возможно, конечно, всякое…

Но Андерсон, увы, привычно путает норму с патологией, а потому склонен преувеличивать значение вышеуказанных факторов: «Итак, карта и перепись сформировали грамматику (так!), которая должна была при надлежащих условиях сделать возможными “Бирму” и ”бирманцев”, ”Индонезию” и ”индонезийцев”» (203).

Что ж, воля господ вообще, бывает, творит чудеса: одни пирамиды египетские чего стоят! Но пирамиды на поле сами по себе не растут, как арбузы, не надо равнять рукотворное чудо с явлением природы, каковым является все имеющее этническую основу.

Чтобы закончить эту тему, скажу два слова о карте и музее, чье значение для нациестроительства Андерсон сильно преувеличивает.

Не думаю, что политические карты свидетельствуют в пользу Андерсона.

Он опирается на мысль никому в нашем полушарии не известного Тхонгная (конструктивисты любят апеллировать бог знает к кому) о создании границ и карт Сиама: «С точки зрения большинства теорий коммуникации и здравого смысла, карта есть научная абстракция реальности. Карта лишь репрезентирует нечто, уже объективно “вот здесь” существующее. В истории, описанной мною, эта связь встала с ног на голову. Именно карта предвосхитила пространственную реальность, а не наоборот» (192).

Ну и что? Все границы новых государств, созданных «сверху» чужой волей, волей колонизаторов, а не вековыми историческими обстоятельствами, таковы.

Вот так, между прочим, и возникают в мире разделенные народы и нации. Посмотрите на карту Африки, Латинской Америки, Индии, Аравийского полуострова, бывшего СССР! Откуда эти прямые линии, разрезающие этносы по живому? Это творчество колонизаторов: ни о чем ином такие политические границы не свидетельствуют. Это только границы государств, но не рас, не этносов и не наций.

Проблема разделенных народов и наций – не мной придумана, она существует реально и признана как в мире науки, так и в мире политики. И это красноречиво говорит о том, что этнические (национальные) и политические границы – это не одно и то же. И о том, что нации вовсе не тождественны государствам.

Ведь и географические карты, или карты природных ископаемых, или карты флоры и фауны не совпадают с политическими, однако это не дает нам оснований сомневаться в наличии морей, гор, пустынь и лесов, залежей угля и нефти, популяций растений и зверей, имеющих вполне четкие границы, – и считать их воображенными объектами.

Точно так же не совпадают этнические и политические карты. Особенно хорошо это видно в случаях разделенного положения той или иной нации: китайцев, корейцев, осетин, лезгин, азербайджанцев, русских (недавно – немцев, вьетнамцев и др.) и т.д.

Биологические данности (типа популяций, этносов, наций), как и географические – это данности естественные, реальные, а вовсе не воображаемые. А вот политические – дело другое, они зачастую искусственны, не имеют привязки к естественным общностям, поэтому их границы так условны. Но вывод отсюда – только один: сотворенная Природой нация и сотворенное людьми государство – не одно и то же. Не нужно их путать. Нации следует рассматривать как естественные, а не как политические сообщества. Тогда не возникнет неразрешимых противоречий в теории и на практике.

Что же касается музеев, то они, на мой взгляд, не только не поддерживают теорию Андерсона, но прямо противоречат ей, работают против нее. Ведь именно музей увязывает каждый артефакт с тем или иным, но каждый раз конкретным этосом, его историей, а сами этносы отчетливо предстают как они есть – в виде субъектов всемирной или региональной истории. Артефакты всегда имеют четкую этническую прописку. И если представитель некоего племени забыл о своей к нему принадлежности и вообразил себя членом обобщенной «нации» (в андерсоновском понимании слова), ему достаточно придти как раз-таки в музей, где ему напомнят о его корнях, о его истинном происхождении.

Именно археология и этнография, сосредоточенные в музеях, окончательно разрушают условность политической карты, выявляя локальные культуры, зачастую ничего общего (и особенно – общих границ) не имеющие с этой картой. Реальная история реальных общностей, которую мы читаем по витринам музеев, опрокидывает «воображаемые сообщества», как карточный домик. В частности, это одна из причин, по которой ни вообразить, ни сконструировать нацию «россиян» в границах Российской Федерации никогда не получится: наши музеи кричат о том, что Россию создали русские (истинная нация), а не «россияне» (воображаемое сообщество). И напротив, поиск исторических корней воображаемого сообщества «россиян» не даст ничего.

Уж если всерьез говорить о воображаемых сообществах, так это – конфессии и партии, ибо они в своей основе не имеют ничего, внеположного сознанию, ничего материального, ничего биологического, природного. А национальная идентичность, пробивающаяся через все вымышленные, надуманные идентичности, выламывающаяся из них, – это настоящий бунт реальной жизни против религиозного и/или идейного дурмана, против выдумки, вымысла, воображения.

Каменный цветок национализма

Не разгадав феномен нации, конструктивист не способен, естественно, раскрыть природу национализма. Не дается в нечуткие и враждебные руки каменный цветок!

Андерсон, к примеру, постоянно путает национальность с гражданской принадлежностью (а вследствие этого – национализм с патриотизмом). Вот пример: «Если я латыш, то моя дочь может быть австралийкой» (163). Но «латыш» – это этничность, а «австралийка» – это гражданство, ибо такого этноса в природе не было и нет. Аборигены – это тоже австралийцы, но у них нет ничего общего с иноэтничными австралийцами, кроме территории совместного проживания – материка Австралия – и общего подданства. (Как и у индейцев с англо-саксами и прочими иммигрантами, оккупировавшими Америку.) И стать австралийкой, в смысле аборигенкой, никакая латышка не сможет никогда.

Совместное проживание не порождает новую этничность, ибо биология не определяется географией, ни физической, ни политической.

Дочь латыша, даже переехав в Австралию и получив австралийское гражданство, став «австралийкой по паспорту» и ярой австралийской патриоткой, тем не менее проживет жизнь натуральной латышкой и латышкой же умрет. Так же, как русский, живущий в Латвии, не становится от этого латышом. А еврей, живущий в России, – все равно остается евреем, а не русским, что бы он ни думал по этому поводу. Отвезите таксу в Австралию и выпустите на природу – она так никогда и не превратится в собаку динго!

Но всю глубину непонимания Андерсоном проблемы национализма выдает следующий его текст:

«Теоретиков национализма часто ставили в тупик, если не сказать раздражали, следующие три парадокса:

1) объективная современность наций в глазах историка, с одной стороны, – и субъективная их древность в глазах националиста, с другой;

2) с одной стороны, формальная универсальность национальности как социокультурного понятия (в современном мире каждый человек может, должен и будет “иметь” национальность так же, как он ”имеет” пол), – и, с другой стороны, непоправимая партикулярность ее конкретных проявлений;..

3) с одной стороны, ”политическое” могущество национализмов – и, с другой, их философская нищета и даже внутренняя несогласованность» (29-30).

Именно по третьему пункту и возникает тот упрек в отсутствии марксов и веберов от национализма, на который уже отвечено выше. Поэтому осталось ответить только на две первые претензии:

1) на самом деле все обстоит строго наоборот: именно в глазах историка нации обладают объективной древностью (взять хоть бы тех же излюбленных мною римлян периода республики, но есть, безусловно, и более ранние примеры). Что же до зрения националиста, то если оно не совпадает с таковым историка, такое зрение есть не что иное как слепота. Компромисс здесь невозможен, а раздражение вызывает только тупость конструктивиста, в упор не видящего древнюю реальность наций;

2) определение Андерсоном национальности как понятия социокультурного, сходу лишает нас всякой возможности продолжать разговор, поскольку не соответствует действительности, а обсуждать достоинства или недостатки фантомов – не в моем вкусе. Отвечать идеалисту в терминах и представлениях идеализма (и волей-неволей вставать тем самым на его позицию) я не могу, а перевод разговора в плоскость серьезной полемики на уровне парадигм потребует объема, невозможного в данной статье. Позволю себе лишь напомнить блестящую и неопровержимую максиму Б.Ф. Поршнева: социальное не сводится к биологическому, но социальное не из чего вывести, кроме как из биологического.

Как видим, все три парадокса носят исключительно мнимый характер и легко и спокойно преодолеваются неизмененным сознанием. Но для андерсонов тут, видимо, непроходимая, непробиваемая стена.

А начинается этот интеллектуальный ступор с постулата, который никто и никогда не доказал и доказать не может:

«Национализм появился сначала в Новом Свете, а не в Старом» (207)[106].

Доказать этот абсурд нельзя, а опровергнуть – легко. Никакого Нового Света не было бы вообще, если бы не вызревший в тысячелетиях расовых и этнических войн оголтелый, агрессивный, завоевательный, истинно звериный национализм англичан, французов, голландцев, испанцев, португальцев и т.д. То есть, представителей старых европейских наций, сформировавшихся еще до открытия Америки и очень-таки националистически поступивших с туземцами.

Да, впоследствии в Новом Свете более или менее компактные общности, имеющие условные этнические границы, но безусловные администрации и экономики, рванули в 1810 году к суверенитету. Застрельщиками, конечно же, выступили местные элиты (креолы, в терминологии Андерсона), а массы могли поддержать это движение, а могли и не поддержать (недаром Боливар боялся негритянского восстания больше, чем испанских карателей). В итоге эти элиты добились независимости. И для обеспечения своей легитимности и поддержки масс они немедленно пошли на искусственное, декларативное создание вымышленных «наций» – перуанцев, колумбийцев, венесуэльцев и проч., хотя это никакие не нации, а всего лишь согражданства (см. декрет Сан-Мартина).

Все сказанное снова и снова заставляет задаваться вопросом: что же Андерсон понимает под «нациями» и под «национализмом»?

Конечно, если считать нациями французов, американцев (США), бразильцев и других латиносов, то это – таки да! – воображаемые сообщества. Они этнически сложносоставны и при этом не мононуклеарны: государствообразующий, имперский этнос с трудом просматривается уже даже в США, где англо-саксы неуклонно теряют приоритет[107].

Но ведь скажем паки и паки: перед нами не нации! Всего лишь согражданства… Это либо представители единой суперэтнической общности – метисы-латиносы, искусственно разделенные гражданством разных стран. Либо, напротив, этнический конгломерат, стиснутый единым согражданством – французы, американцы США.

Воображаемые сообщества? Да, безусловно! Согражданства? Да, безусловно!

Нации? Нет, безусловно!

Согражданство, конечно, – тоже реальная мотивация к патриотизму, самозащите и солидарности. Но вторичная, искусственная. Это особенно видно в Америке: как в США, так и в Латинской, ибо и там, и там рукотворность населения и государственных границ бросается в глаза. Ни одна из этих стран не возникла естественным путем, не выросла сама из себя, из единого этнического семени, как Китай, Япония, Россия, Швеция или Германия, но были созданы только путем жестоких завоеваний и суровой воли завоевателей вплоть до порабощения и/или геноцида туземцев. В чем и проявлялся, кстати, махровый национализм колонизаторов.

Конечно, живые колонизаторы былых веков были ярыми, убежденными расистами и националистами, четко знавшими и ощущавшими (как и античные работорговцы когда-то) малейшие расовые и этнические особенности порабощенных народов, их этнические и расовые границы. Ибо такие границы были в реальности. От особенностей национальной психики, национального характера, как и соматики, да и просто от национальных способностей – никуда не деться и не отмахнуться. Так, Андерсон и сам отмечает, что французские колонизаторы твердо знали: «Хотя вьетнамцы не заслуживают доверия и отличаются жадностью, они все-таки заметно энергичнее и умнее по-детски непосредственных кхмеров и лаосцев» (148).

Итак, вновь повторю: есть сообщества воображаемые, искусственные, рукотворные, а есть реальные, естественные, природные. Следует ли именовать те и другие единым термином? Нет, это невозможно, научно неправильно. Почему первым сообществам надо присваивать ярлык «нация»? Это необоснованный произвол в лучшем случае, а в худшем – простое жульничество. Но нужно найти и определить их истинную суть и дать ей приличествующее имя. Такое имя есть: согражданство.

И еще одна важная деталь. Колонизаторы обеих Америк были, вне всякого сомнения, одновременно – империалистами, поскольку воздвигали империи своими завоеваниями, но и крутыми националистами, поскольку утверждали абсолютный и безусловный приоритет своих наций в новых землях: англичане – англичан, испанцы – испанцев, японцы – японцев и т.д. (В меньшей степени это, по понятной причине, относится к французам, которые так никогда и не стали нацией.)

Иногда бывало и так, что колонизацию вела нация (англичане в лице частной Ост-Индской компании в Индии или русские казаки в Сибири, на Кавказе и на Дальнем Востоке), а основной дивиденд в итоге получала династия в лице государства. С этой точки зрения, например, поход Ермака в Сибирь на свой страх и риск – национализм чистой воды, а последующее ее присоединение Москвой – такой же воды империализм.

Возможно, именно по причине этой двойственности процесса Андерсон делает постоянно еще одну ошибку: путает национализм с империализмом то Японии, то Англии, то Испании и т.д. Он именно империализм и государственную ксенофобию склонен (вслед за Сетон-Уотсоном) именовать «официальным национализмом» (124). Забывая, что империя – это вовсе не обязательно национальное государство, а порой и совсем наоборот, его отрицание. И что идеал национального государства – Израиль[108], а вовсе не Великобритания, США, Франция или, тем более, Россия.

Но нам, людям здравомыслящим, андерсоны не указ. До тех пор, пока в русской научной среде останутся люди, признающие, что важнее быть, чем казаться и слыть, я надеюсь, конструктивистам победы не видать.

III. Не сотвори себе кумира

Сумеет ли признать ученость,
Не скатываясь в блудословье,
То, что болезнь и извращенность
Есть форма жизни и здоровья?

Андрей Добрынин

Мода на конструктивизм, поддержанная мощными глобальными политическими силами, полностью захлестнувшая Запад и уже перешагнувшая границы Отечества, самым дурным образом повлияла на нашу умственную традицию. Не говорю уж о таких присяжных конструктивистах, как упоминавшиеся выше В. Тишков или В. Малахов. Но настоящая беда в том, что русские новоявленные теоретики национализма многое усваивают, сознательно или нет, из бредоумствования конструктивистов. По той простой причине, что в своем отечестве, пророков, как известно, нет, а на Западе есть только то, что есть. Конструктивизм подобен смоляному чучелке из сказки про братца кролика: если коснуться его неосторожно, оно прилипает.

Каково мне было читать в родном для меня журнале «Вопросы национализма» такую отповедь в мой адрес со стороны его научного редактора Сергея Сергеева:

«А.Н. [то есть, я] открыл прямо-таки осиное гнездо тайных и явных конструктивистов, свитое ими не где-нибудь, а в теоретическом журнале русских националистов: перечисляются имена Михаила Ремизова, Олега Неменского, Александра Храмова – основных авторов (а первые двое – члены редсовета) “ВН”. К этому списку легко добавить Павла Святенкова [тогда уж и Павла Крупкина[109]] и, скажу ужасную вещь, сам главред Константин Крылов конструктивизмом не брезгует; ну и, наконец, даже союзник Севастьянова по “биологизаторству” Валерий Соловей вполне сочувственно ссылается на какого-нибудь Брубейкера…»!

С сердечным сокрушением читал я этот текст Сергея Сергеева, где он запугивает меня таким массивом сложившегося проконструктивистского лобби. Нашел чем хвастать мой дорогой коллега, нашел чем пугать меня, и не с такими смоляными чучелками бившегося! Но дело оказалось куда хуже. Выяснилось, что Сергеев и сам подпал под тлетворное влияние конструктивизма, проникся его идеями:

«Можно сколько угодно не соглашаться с Геллнером в том, что нации – фиктивные образования, или с Андерсоном в том, что они – “воображаемые сообщества”, но игнорировать описанную ими механику нациестроительства значит сознательно зауживать и обеднять себя как исследователя и оставаться на научном уровне позапрошлого столетия…».

Ну, чего стоит описанная конструктивистами «механика нациестроительства», читатель уже имел возможность оценить выше. А Сергеев, увы, продолжает:

«С течением времени я еще больше смягчился к конструктивистам, когда осознал (и в этом мне помогли работы Валерия Соловья и Михаила Ремизова), что конструктивизм не обязательно должен рассматриваться в виде резкой антитезы примордиализму… И что еще более важно: для современных русских националистов конструктивистская методология прагматически необходима, ведь им нужно именно создавать русское национальное государcтво (т.е. в определенных отношениях конструировать его), а не ждать, пока оно само естественно-биологическим образом ”родится”

Наконец, с узконаучной, академической точки зрения конструктивизм – хорошо зарекомендовавшая себя (?!) и весьма перспективная (?!) методология для исторического исследования. Подавляющее большинство научных штудий современных российских историков о русском нациестроительстве и национализме (а сейчас данная тематика переживает явный “бум”) написано именно в этом ключе»[110].

Читать сергеевскую «Апологию конструктивизма» мне было очень обидно – не за себя, разумеется (я всегда открыт для критики, да и не такое о себе читывал), а за русскую науку, которая в лице серьезного, настоящего ученого вдруг увлеклась пустой обманкой, да еще зарубежного изготовления. Прямо какое-то низкопоклонство перед Западом, подумал я не без горькой иронии, читая этакую «академическую» точку зрения. И содрогнулся, представив, как по «передовой» конструктивистской методологии мои коллеги начнут строить «русское национальное государство» (впервые в жизни беру это выстраданное словосочетание в кавычки).

Когда я изучал со всем вниманием классиков конструктивизма, меня периодически охватывало чувство досады и стыда: как, думал я, неужели на эту примитивную, глупую до неприличия удочку могли всерьез клюнуть многие русские люди? Они все это цитируют, на эти цитаты опираются, ссылаются как на мировой авторитет, с умным видом размахивая картонным мечом… Я краснел за своих коллег. Если читатель хоть отчасти разделит со мной это чувство, я буду удовлетворен.

Но этого мало. Я хотел бы на паре примеров продемонстрировать, к чему приводит увлечение конструктивистским дискурсом даже явно способных к умственному труду людей. Для такого наглядного пособия я выбрал Михаила Ремизова (коль скоро он оказал сильное влияние на Сергеева) и Александра Храмова, которого я ранее критиковал по другому поводу (чтобы ясны стали корни его тяжелых идейно-политических ошибок).

Известный политолог и философ Михаил Ремизов, позиционирующийся обычно в националистическом секторе и даже входящий в редсовет «Вопросов национализма», не избежал влияния конструктивизма, опубликовав весьма яркую, мнимо антиконструктивистскую статью, на деле капитулянтскую от начала до конца[111].

С чего начинается капитуляция философа? С философских основ, натурально.

Обозначив «псевдодилемму “материализма” и “идеализма”» (с каких пор и кто утвердил приставку «псевдо»?), Ремизов предлагает нам, вслед за Бергером и Лукманом считать, что «главный для социологической теории вопрос может быть поставлен так: каким образом субъективные значения становятся объективной фактичностью?».

Вот оно – точнее не скажешь! –  кредо идеалистов всех времен от самого Платона: самозародившаяся из ниоткуда идея становится реальностью. Хотя любому материалисту ясно, что объективные фактичности по определению существуют независимо от субъективных значений. Понятно, почему Ремизову понадобился тезис насчет «псевдо»дилеммы –  чтобы без зазрения совести тут же погрузиться в самый что ни на есть махровый идеализм. Как известно, отрицание феномена ереси – тоже есть ересь. Не успел философ усомниться в правомерности противопоставления материализма и идеализма – и пожалуйста, тут же впал в последний, то есть, на мой взгляд, капитулировал.

Коготок увяз – всей птичке пропасть. Дальнейшее извращение идей, понятий и методов теперь уже только дело времени. Ничего удивительного, что при этом в ход вновь и вновь идет аргументация adhominem, бесконечные ссылки на авторитеты, по большей части мнимые. Например:

«Национализм слывет фальсификатором и фантазером, который помнит то, чего не было, и забывает то, что было. Эту причудливую избирательность – впрочем, неизбежную для человеческой памяти, что личной, что исторической – отчасти признают и сами националисты. Нация есть сложный баланс между коллективным опытом воспоминания и коллективным опытом забвения, – говорил Эрнест Ренан».

Для просвещенного националиста подписаться под словами Ренана – уже значит выкинуть белый флаг перед конструктивистами. А тем более в таком контексте.

Лукавый Ренан, которому нужно было на живую нитку сшить для публики фантомную французскую нацию, воистину воображенное сообщество, – он, конечно, был по-своему прав, призывая Францию к забвению Варфоломеевской ночи или геноцида альбигойцев. Ибо отлично известно, что религиозный раскол на католиков и протестантов проходил в этой стране практически по субэтническим границам, и что альбигойцы тоже были этнически иными и говорили на провансальском и каталонском языках, в отличие от их убийц! Как политический писатель Ренан сознательно закрывал на это глаза, хотя как ученый, особенно историк, он не имел права ни сам забывать об этом, ни, тем более, призывать других к такому забвению[112].

Но нам-то, националистам, к чему следовать дурному примеру? И уж совсем незачем со странным кокетством признаваться в грехах, которых мы не совершали, ведь чей грех – того и молитвы. А нам пока не в чем каяться.

Следующим авторитетом оказался вельможный доморощенный обер-конструктивист Валерий Тишков, ссылаясь на коего, Ремизов утверждает, что примордиализм «бытовал, главным образом, в советской традиции и, как не трудно догадаться, должен быть преодолен (с какой стати? только потому что “советская” – хотя уместнее было бы слово “отечественная”? – А.С.) критической тенденцией конструктивизма, который рассматривает этническое чувство, не говоря уж о формулируемых в его контексте мифах и доктринах, как “интеллектуальный конструкт, как результат целенаправленных усилий верхушечного слоя”».

Снова белый флаг! И уже откровенный переход в стан противника.

Для вида покритиковав затем конструктивистов за «отчетливо механистический стиль мышления» и с уместной иронией причислив конструктивизм к «той же выражающей дух времени тенденции, что и “гендерные исследования”, стратегия которых общеизвестна: “обнаруживая”, что пол является социологическим артефактом (результатом “внедренных” моделей восприятия), они незамедлительно обрастают эмансипаторским пафосом и поступают на вооружение активистов “лиги сексуальных реформ”», Ремизов затем отступает в главном перед теми, кто отрицает объективность рас и этноса. Хоть они ничем не лучше тех, кто замахивается на объективность пола.

Ласково именуя конструктивистов «санитарами этногенеза», он пишет: «Конструктивистская критика, сколь бы серьезной она ни была, настигает попытки этнонациональной символической мобилизации лишь в той мере, в какой они оказываются безуспешными и беспочвенными. То есть постольку, поскольку они не подкреплены настоящей творческой мощью коллективного воображения, и именно оттого субъективны, натянуты, манипулятивны, волюнтаристичны».

Итак, все дело оказывается, все-таки, в коллективном воображении, которое может быть более или менее мощным. И только в зависимости от этой мощи оно подвержено разрушительной критике конструктивистов. То есть, если конструкт (каковым таки является нация) сконструирован коллективным воображением хорошо, крепко, то ему и конструктивисты не страшны.

Замечательная логика, утверждающая конечную правоту конструктивистов через видимость отпора оным. Капитуляция в чистом виде! Но сколь иезуитская притом!..

И следом – дифирамб «санитарам», которые «даже могут быть полезны» ибо способны «отсеивать анемичные промежуточные формы». После чего автор, несколько, на мой взгляд, недальновидно и неосмотрительно, приводит примеры анемичности, за коими «далеко ходить не будем. Можно вспомнить об активистах “Ингерманландии” или “казачьей идеи” (в ее этносепаратистском изводе) или о любых других энтузиастах альтернативной этноистории».

Что бы он сказал, интересно, насчет энтузиастов «альтернативной этноистории» украинцев (малороссов), над которыми лет сто пятьдесят назад столь же основательно мог бы посмеяться тогдашний Ремизов? Или белорусов, над аналогичными энтузиастами в среде которых тоже кое-кто сегодня посмеивается, уповая на их генетическую идентичность с русскими? Вряд ли их можно признать такими уж анемичными. И очень ошибается тот, кто считает сегодня несерьезным явлением потихоньку растущие казачий, поморский, сибирский (и т.д.) сепаратизмы. Их анемия – до поры до времени, как мина замедленного действия.

Такое прекраснодушие и беспечность не граничат ли с легкомыслием, читатель? Нам следует поблагодарить Ремизова за наглядную демонстрацию крайней политической опасности, таящейся даже в малейшей уступке конструктивизму.

Логика внутренней позиции философа-идеалиста Ремизова ведет его шаг за шагом к полному слиянию с объектом его якобы критического анализа. Вслед за Ренаном и Тишковым к списку аргументов adhominemдобавляются, наконец, вполне закономерно, основные герои данного эссе.

Вот уже оказывается, что «известный слоган “конструктивизма” – тезис Геллнера о том, что национализм создает нации, а не наоборот,.. вполне может быть истолкован в духе националистической теории. Определив нацию как приведенный к “историческому бодрствованию” народ, мы будем вправе утверждать, что именно акт действенного самосознания, каковым претендует быть национализм, и создает собственно нацию (то есть превращает нацию-в-себе в нацию-для-себя). Вообще, национализм как таковой необходимо включает в себя конструктивистский посыл».

Почему нацию нужно определять как приведенный к историческому бодрствованию народ, почему национализм есть акт действенного самосознания, да еще включающий в себя конструктивистский посыл, знает, очевидно, только сам Ремизов, для которого, как для всякого идеалиста, любое сознание первично. Для всей этой категории мыслителей нация – есть некий рукотворный Голем, который, поскольку маги-каббалисты (конструкторы) в него уже вдохнули жизнь, в дальнейшем живет и действует вполне сам по себе и заставляет считаться с собой как с реальностью. Хотя изначально реальностью не был.

Перед нами, конечно, вновь – полная, стопроцентная капитуляция перед конструктивистами под видом противодействия им и критики их теорий. Ибо вышеприведенный тезис Геллнера «в духе националистической теории» может быть истолкован только как шизофренический бред, но именно такого толкования наш автор тщательно избегает.

Он делает вид, что «более жесткая редакция тезиса» Геллнера («национализм не есть пробуждение наций к самосознанию: он изобретает нации там, где их не существует») – это уже недопустимый для него перебор. Польстив попутно Геллнеру, назвав его «историком» (какой он историк?), Ремизов как бы порицает отрицание Геллнером наций. Но с каких позиций?! Следом он абсолютно голословно утверждает:

«Действительно, никакого внятного комплекса национальной идентификации в среде тех, кто в следующий исторический миг возопит о своем единстве, может в принципе не наблюдаться. (?!) Это с легкостью признает и националистическая теория. (?!) Но нельзя отрицать — и Геллнер не отрицает, — что “первый националист” (если согласиться вообразить такую фигуру) находит уже существующим определенный набор дифференцирующих признаков, на основе которых будет создана его перерастающая в политическое требование стилизация».

Вообще-то на языке науки «набор дифференцирующих признаков» Ремизова есть не что иное, как комплекс этноразграничительных маркеров – вещь абсолютно объективная и интеллигибельная. Если он кем-то «не наблюдается» – проблема лишь в оптике или умственных способностях наблюдателя. А вот что такое «первый националист» и на каком основании он сочиняет некие «стилизации», перерастающие в «политические требования», об этом хотелось бы получить разъяснения у автора, желательно с историческими примерами, но он их не дает. Непонятно также, что может вдруг «найти» этот первый националист, если «в принципе не наблюдается» «комплекс национальной идентификации»?

Скверно во всем этом то, что данные формулировки, как ни крути, подразумевают в качестве нормы (!) не вполне честный трюк, с помощью коего некто может выдумать, «стилизовать», нацию, то есть, опять-таки подтверждают конструктивистскую парадигму.

Отсюда и выдуманная Ремизовым дилемма (которую на сей раз уже я склонен считать «псевдодилеммой»): является ли «пришествие национализма» моментом «пробуждения» или «изобретения» нации?

Какой же ответ дает Ремизов? Такой, какого меньше всего можно было бы ожидать от сколько-нибудь мыслящего тростника: «Это лежит вне компетенции ученого».

Ну, просто в точности как Хобсбаум, торжественно признавшийся в онтологическом бессилии определить нацию!

И дальше, полностью и совершенно открыто солидаризовавшись с Бенедиктом Андерсоном («на самом деле, все сообщества крупнее первобытных деревень... – воображаемые. Сообщества следует различать не по их ложности/подлинности, а по тому стилю, в котором они воображаются»), Ремизов подтверждает: «Да, мы должны вести ориентировку по стилям, в которых работают агрегаты коллективного воображения».

О том, являются ли нации – воображаемыми сообществами, спор здесь даже не идет: конечно, являются, а как же иначе? По мнению Ремизова: «На долю методологов остается лишь один вопрос: если нация – “воображаемое сообщество”, то может ли ученый мыслить нацию иначе, чем воображая ее заодно со всеми? Я полагаю, что ответ может быть только отрицательным».

Зря автор так ограничивает возможности «ученого» (без кавычек в данном случае употребление этого слова неуместно). Это почему же вдруг? Ведь стоит только допустить, что нация есть плод воображения, как ничем уже ограничить этот процесс не удастся: наций будет столько, сколько участников процесса, у каждого – своя, им воображенная. Таково неизбежное логическое следствие конструктивистской посылки. Ибо субъективный идеализм (а мы имеем дело именно с ним, притом в злокачественной форме) базируется только на идеях самого субъекта. Сколько субъектов – столько идей. А то и более, поскольку количество идей у одного субъекта тоже ничем не ограничено.

Таким образом, если довести изложение статьи Ремизова до логического завершения, чего он сам успешно избегает, можно резюмировать: все дело в дефинициях. Дальнейшее лишь дело умственной изворотливости. Объявите, что нация – это особый вид чемодана или удочки (или вообще что угодно, кроме того, чем она является на самом деле), и вам будет несложно затем доказать, что нация может быть только воображаемым чемоданом или удочкой.

Но беда в том, как мы убедились, что когда доходит до дефиниций, вот тут-то конструктивисты, как зарубежные, так и отечественные, пасуют самым жалким образом. Потому что с доказательствами у них дело обстоит из рук вон плохо. Недоказуемое никак не доказывается.

Тут самое время перейти от Ремизова к его младшему коллеге Александру Храмову – протеже Крылова и Сергеева. Его политическую концепцию мне уже приходилось характеризовать весьма подробно. Основной вывод был малоутешителен: перед нами энциклопедия расхожих, но недостоверных сведений, а также заблуждений разной степени добросовестности на тему русской истории, русского национального государства и вообще русского народа.

Задача данного фрагмента моего эссе в том, чтобы вскрыть гносеологические корни, вскормившие вышеуказанные плоды храмовского творчества.

Их искать недолго. Храмов например, свою статью об истории Российской Федерации основывает на таком, хорошо уже нами изученном, краеугольном камне:  «”Национализм – это прежде всего политический принцип, согласно которому политическое и национальное единство должны совпадать”. Так начинает свою знаменитую книгу Э. Геллнер».

Это заявление – своего рода присяга, оммаж вассала – сеньору, чьи цвета он разместил на своем щите[113].

Но еще характернее высказывания Храмова в его концептуальной статье «Национализм и модернизация. Теория и перспективы либерального национализма»[114]. Основной пафос статьи – это послание либеральному лагерю: мы одной крови, между нами больше общего, чем различий, наша дивергенция – лишь дело времени. Автор даже пытается смоделировать своего рода гибрид: либеральный национализм (до и за него это уже пытались сделать педагоги Высшей школы экономики – «осиного гнезда российского либерализма»[115]). Словом, на светлый облик русских националистов Храмов попытался натянуть овечью шкурку, чтобы либералы, от союза с коими юный политик чает многих благ, не шарахались в испуге.

Ясно, что в таком контексте конструктивизм имеет быть понят и публично трактован только с положительными коннотациями: «Именно в свете конструктивистской парадигмы концепция либерального национализма обретает завершенность».

Безоговорочное письменное принятие конструктивизма со стороны Храмова выполняет роль своего рода верительных грамот в такой «народной дипломатии»: «Только в последние десятилетия XX века усилиями Э. Хобсбаума, Э. Геллнера, Б. Андерсона и других исследователей национализма, разрабатывавших т.н. “конструктивистскую парадигму”, стало понятно, что нации появились (были “изобретены”) совсем недавно, в начале XIX века».

Вот и все, просто и мило. Оммаж и верительные грамоты принесены по полной формуле и процедуре. Храмов «все понял»! Спасибо учителям! Слава конструктивизму!

А чтобы не сомневались, что он действительно все понял, Храмов транслирует основные идеи конструктивистов: «Согласно известному тезису Геллнера, не “нации порождают национализм, а национализм – нации”. Некорректно утверждать, будто нации “складывались”, “вызревали” на протяжении столетий и лишь “пробудились” в XIX веке, это существенно искажает историческую перспективу. Нет, нации – продукт эпохи Модерна, пришедший на смену религиозным, локальным, племенным идентичностям предшествующих эпох. Нация начинается вовсе не с народной иррациональной стихии, а с группы интеллектуалов, придумывающих концепцию нации и распространяющих ее через систему образования, через газеты и популярную литературу».

Не знаю, удовлетворится ли Сергей Сергеев этой храмовской декларацией, этим некритическим перепевом всего того идейного хлама, который мы подробно анализировали выше, Ну, а для Михаила Ремизова она, я думаю, прозвучит обыденным эхом его собственных рассуждений. Тем более что Храмов резюмирует совсем в его вкусе, только более отчетливо и менее замысловато: «Впрочем, то, что нации сконструированы, вопреки мнению многих, вовсе не означает, что их вообще “не существует”. Напротив, нации существуют именно потому, что они были изобретены». Вот и Ремизов точно так же считает. Основательность этих умозаключений читатель мог оценить на предыдущих страницах.

Я не хочу далее отвлекаться на этот более чем ясный сюжет. Sapientisat. И намерен завершить тему однозначным выводом, который явственно напрашивается из всего сказанного.

Мне хотелось бы, чтобы все мыслящие тростники поняли раз и навсегда: вопросы нации, национализма и нациестроительства в принципе не решаются методами спекулятивной философии, это просто не ее компетенция. Доступ к сейфу с национальными секретами имеют только серьезные историки, а еще лучше – глубокие историософы[116]. Между последними, конечно, могут быть свои разногласия, но это, по крайней мере, олимпийский разговор и олимпийские счеты.

Прошли времена бердяевых и ильиных, чьи личные умозрительные построения могли иметь вес в просвещенном обществе. Сегодня в России (про Запад не говорю, там другие традиции) наука мнений более не имеет права на существование. За советский период мы прошли очень жесткую школу приоритета знаний и фактов, ибо такова была главная форма идейно-политического противостояния подлинной науки – своре псевдоученых, осуществлявших диктат «научного» коммунизма. Это наше завоевание, расставаться с которым нельзя. Приди к нам сегодня новый, остроумнейший в мире, Бердяев или Ильин, мы встретим его как безответственного и никчемного болтуна.

Такими болтунами и предстают сегодня столпы западного обществоведения.

Делать из них идолов передовой мысли – рубить самим себе голову.

Идолы того не стоят.

18 августа 2011 г.

[1] О вреде глобализации см.: Александр Севастьянов. Глобализация и интересы России. Как нам выжить в ситуации транзита глобальных проектов. – Политический класс,  № 8, 2006.

[2] Критический разбор книги Андерсона «Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распростране­нии национализма» см. также в кн.: Коротеева В.В. Теории национализма в зарубежных социаль­ных науках. – М., 1999. – С. 64-82.

[3] Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origins and Spread of Nationalism. London, 1983 (1991); Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М., 2001; Hobsbawm Е. and Ranger Т. (eds.). The Invention of Tradition. Cambridge, 1983; Hobsbawm E. Nations and Nationalism since 1780. Cambridge, 1990; Хобсбаум Э. Нации и наци­онализм после 1780 года. СПб., 1998. К этим основным публикациям следует добавить: Хобсбаум Э. Эпоха крайностей: Короткий XX век (1914-1991). М., 2004; Хобсбаум Э. Принцип этнической принадлежности и национализм в современ­ной Европе // Нации и национализм. М., 2002; Эрик Хобсбаум. Все ли языки равны? Язык, культура и национальная идентичность (Интернет-версия) и др.

[4] Я намерен ограничить свой анализ этими тремя главными именами; противное потребовало бы объема монографии, но ничего не добавило бы по сути. Критический разбор книги Андерсона «Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распростране­нии национализма» см.  также в кн.: Коротеева В. В. Теории национализма в зарубежных социаль­ных науках. – М., 1999. – С. 64-82.

[5] Работа, в значительной степени посвященная этому парадоксу: Сергей Земляной. Камень преткновения для марксизма. Нации и национализм в ХХ веке. – Интернет-версия.

[6] Смит Э. Д. Национализм и модернизм. Критический обзор современных теорий наций и национализма. М., 2004. С. 220. Типичным для этой группы и их эпигонов является утверждение норвежца Барта: «Этничность – это форма социальной организации культурных различий».

[7] Биологизм как метод и как принцип конструктивистами не берется в рассмотрение вообще, представляя собой фигуру умолчания, как будто нет на свете тысяч добросовестнейших исследований серьезных ученых биологического профиля, в том числе этологов, антропологов, генетиков и в значительной мере этнологов, чьи труды помогают разобраться в феноменах расы, этноса и нации.

[8] См. об этом: Александр Севастьянов. Диалектика социального и национального. К постановке вопроса. – Вопросы национализма, № 1, 2010.

[9] Ср. характерную своей запредельной нелепостью попытку американского марксиста Иммануэля Валлерстайна переосмыслить понятия «раса», «нация», «этническая группа», глядя через призму социально-экономических отношений: «Каж­дая из этих трех категорий зиждется на одной из основных структурных черт капиталистической мировой эко­номики. Концепция “расы” соотно­сится с осевым разделением труда в мировой экономике, антиномией цен­тра и периферии. Концепция “нации” имеет отношение к политической над­стройке этой исторической системы, суверенным государствам, берущим свое начало в общегосударственной системе. Концепция “этнической группы” проистекает из появления хозяйственных структур, допускаю­щих большую долю неоплачиваемого труда в процессе накопления капитала. Ни одна из трех категорий не соот­носится прямо с категорией “класс”» (Балибар Э., Валлерстайн И. Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности. М., 2003. С. 94). Иначе как политэкономическим кретинизмом такой пассаж не охарактеризуешь.

[10] Убийственно голословное, но категорическое утверждение, просто наредкость! – А.С.

[11] Дэвид Г. Роули. Имперский versus национальный дискурс: случай России. Пер. А. Храмов. Вопросы национализма, № 5, 2011. С. 214.

[12] Новейшее направление отечественной научной мысли. Главный орган – журнал «Вопросы национализма» (главный редактор Константин Крылов, научный редактор Сергей Сергеев).

[13] Автор книги с конъюнктурным названием «”Скромное обаяние расизма” и другие статьи» (М., 2001). Его монография «Национализм как политическая идеология» рекомендована в качестве учебного посообия для вузов.

[14] Некоторым аспектам деятельности этой деградирующей под руководством Тишкова научной инстанции мною были посвящены статьи: 1) Шорных дел мастера. – «Наш современник» № 7 за 2007; 2) Битому неймется. – Сайт АПН 06 марта 2009: http://www.apn.ru/publications/article21410.htm, а также раздел в книге: Авдеев В.Б., Севастьянов А.Н. Раса и этнос. – М., 2007, 2008.

[15] Расизм на языке социальных наук. – СПб., 2002. – С. 11-12.

[16] Там же, с. 21.

[17] Некоторые труды Тишкова называются очень характерно и вызывающе, то есть – если учитывать должности автора – программно: «Забыть о нации» («Вопросы философии», 1998), «Реквием по этносу» (М., 2003) и проч.

[18] Тишков В.А. Очерки теории и политики этничности в России. – М., 1997, с. 36.

[19] Там же, с. 38-39. Эрнест Ренан поименован Карлом, возможно, по недоразумению.

[20] Там же, с. 52.

[21] Там же, с. 85.

[22] Там же, с. 102.

[23] На одну из них – книгу В.В. Коротеевой – я уже ссылался.

[24] Сергей Сергеев. Пришествие нации? Книга статей. – М., Скименъ, 2010. Мою развернутую оценку книги см.: Александр Севастьянов. Новые мехи для нового вина. – Вопросы национализма, № 4, 2010.

[25] Там же, с. 133.

[26] Там же, с. 132.

[27] Там же, с. 133.

[28] Там же, с. 148.

[29] Сергей Сергеев. Апология конструктивизма. – Вопросы национализма, № 4, 2010.

[30] Геллнер Э. Нации и национализм. М., Прогресс, 1991. Ссылки на страницы данной книги даются в скобках в конце цитат.

[31] Подробнее см.: Александр Севастьянов. Диалектика социального и национального.

[32] Думается, именно знакомство с подобными «марксистами» заставило некогда Маркса воскликнуть, что он – не марксист!

[33] Знакомые американцы шутят, что мечта каждого американского еврея – отправить в Израиль другого еврея на деньги третьего.

[34] Сравним с геллнеровским прототипом название вузовского учебного пособия отечественного присяжного либерала-конструктивиста В.В. Малахова «Национализм как политическая идеология».

[35] Я намеренно опускаю некоторые из них, даже потрясающе нелепые, ни с чем не сообразные, например: «Национализм, организация человеческих групп в большие централизованно обученные, культурно однородные сообщества» (87). Как всегда, ни аргументов, ни примеров. Просто голимая чушь.

[36] Александр Севастьянов. Национализм как он есть. Дистилляция термина – единственный путь к «хорошему национализму». – Политический класс, № 8, 2008.

[37] Севастьянов А.Н. Этнос и нация. – М., Книжный мир, 2008.

[38] G.W.F. Hegel. Lectures on the Philosophy of World History, tr. H.B. Nisbet, Cambridge, 1975, p. 134.

[39] Замечу кстати, что отечественная концепция нации, как этноса, обретшего собственную государственность, полностью согласуется с Гегелем, что не может не радовать. См. об этом: Севастьянов А.Н. Этнос и нация.

[40] Часть этого ответа таки содержится даже в собственных рассуждениях Геллнера, который отмечает: «Жизнеспособное, поддерживающее высокий уровень культуры современное государство не может быть меньше определенного размера,.. а на Земле есть место только для ограниченного числа таких государств» (113). Он, однако, предпочитает не замечать собственный довод, чтобы не ломать концепцию.

[41] Э. Ренан сегодня стал широко известен своей шизофренической формулой «нация – это ежедневный плебисцит», которая стала главным слоганом конструктивизма.

[42] Причем на правильном французском говорило не более 13% населения.

[43] Заклинаю читателя не вкладывать в слово «кровь», употребляемое мною, никакого «духовного» или, тем более, мистического содержания (такую ошибку однажды уже совершил мой уважаемый оппонент С.М. Сергеев). Кровь – это кровь: эритроциты, лейкоциты и т.д. Кровь – вполне материальная субстанция, ее можно исчислить и измерить, взять на анализ, в том числе генетический, эти анализы можно сравнить. Кровь – один из весьма важных расо- и даже этноразграничительных маркеров.

[44] Помню, как был изумлен, узнав в детстве из книг, что зримые гениталии человека, как и молочные железы женщин, – есть его «всего лишь» вторичные половые признаки, а первичные скрыты внутри, в железах секреции. Хотя, казалось бы, что уж первичнее, нежели, скажем, член и яички мужчины! Так и с культурой, религией и т.д.: они производят на незрелые, не оснащенные наукой умы впечатление чего-то первичного, критериального, как член. Ан, нет! Источник различий лежит гораздо глубже, на уровне биологических параметров, в т.ч. крови. Японцы отличаются от китайцев не потому, что у них культуры разные: ровно наоборот, у них разные культуры – потому что японцы биологически не китайцы. Но об этом – в другом месте.

[45]  См.: Сергей Сергеев. Апология конструктивизма. – Вопросы национализма, № 4, 2010. Между тем, нет ничего более материального и актуального, чем кровь. И те ее секреты, которые предстают профанам как «мистика» или «атавизм», на деле имеют меру и вес, укладываются в четкие научные формулы.

[46] Занятно, что Андерсон тоже, как и Геллнер, апеллирует к «Руритании» из романов Энтони Хоупа. Что за странная мания эта Руритания – тоже мне аргумент! Уважающий себя ученый не прибегает к аргументации ad hominem и не станет учитывать мнение романиста Хоупа при всех его дарованиях.

[47] Такой подход лишь затемняет суть вопроса. Дело не в малочисленности или многочисленности (бывают племена в десятки тысяч людей), а в разделении труда, без которого невозможно государство. А разделение труда невозможно без эксплуатации человека человеком, в частности без рабовладения. Рабовладение же появляется лишь на определенной стадии развития производства, которая позволяет содержать раба хотя бы минимально. Вот в чем корень! Если уж рассуждать по истмату…

[48] Трайбализм – чувство племенной солидарности, заставляющее предпочитать членов своего племени чужакам, а традиции, интересы и права своего племени ставить выше таковых у окрестных племен.

[49] Дарвин Ч. Происхождение человека и половой подбор. – СПб., изд. В.И. Губинского, 1908. – С. 107.

[50] Сунь Ятсен. Три народных принципа и будущее Китая. Выступление 21 декабря 1906 г.

[51] Пусть уважаемый коллега Сергей Михайлович Сергеев, специалист по декабризму, объяснит, к примеру, что у Геллнера означает «декабристская революционная, но не националистическая ситуация» (200), а я – не в силах.

[52] Мне о Хобсбауме приходилось писать и ранее; эти материалы отчасти использованы в данном очерке.

[53] Смит Э.Д. Указ. соч. С. 227.

[54] Хобсбаум Э. Нации и национализм после 1780 года. – СПб., Алетейя, 1998. – С. 17.

[55] Там же, с. 12.

[56] Там же, с. 17.

[57] Там же, с. 12. Как видим, определенная зацикленность на Сталине свойственна английским марксистам, что Геллнеру, что Хобсбауму. Между тем, в отечественной науке уже давно высказано предложение отказаться от представления, будто бы Сталин дал адекватное определение нации (Т. Ю. Бурмистрова. К вопросу о формировании и развитии русской нации. – В сб.: Русская нация в союзе народов СССР: (М-лы научно-практич. конференции). – Куйбышев, 1990. – С. 22. Ныне это предложение успешно реализуется в России.

[58] Оль П.А., Ромашов Р.А. Нация. (Генезис понятия и вопросы правосубъектности). – СПб, Изд-во Юридического ин-та, 2002. – С. 6-7.

[59] A. Rigo Sureda. The Evolution of the Right of Self-Determination: A Study of United Nations Practice (Leiden: A. W. Sijthoff, 1973). Обзор точек зрения четырех государств-инициаторов и других участников в майской дискуссии 1945 года см. в: ibid, 97-120.

[60] Вдовин А.И. «Российская нация». Национально-политические проблемы ХХ века и общенациональная российская идея. – М., Либрис, 1995. – С. 28.

[61] Хобсбаум Э. Принцип этнической принадлежности и национализм в современ­ной Европе // Нации и национализм. М., 2002. С. 337.

[62] Там же, с. 74.

[63] Там же, с. 75-76.

[64] Там же, с. 81.

[65] Хобсбаум Э. Нации и национализм после 1780 года. – СПб., Алетейя, 1998. – С. 61-62.

[66] Хобсбаум Э. Нации и национализм после 1780 года. С. 20.

[67] Там же. С. 278.

[68] Hobsbawm Е. and Ranger Т. (eds.). The Invention of Tradition. Cambridge, 1983.

[69] The Invention of Tradition. P. 13-14.

[70] Стиль «эклектика» (и производный от него «историзм»), господствовавший в ту эпоху и определивший, в частности, обращение к готике в данном частном случае, связан не столько с тем, о чем думал Хобсбаум, сколько со своеобразным «подведением итогов» в европейской эстетике, когда актуализировались лучшие достижения прошлого со времен античности, что выражалось, в частности, в массовом создании реплик во всех родах искусства. Особой популярностью пользовались Готика и Ренессанс. Такой репликой был и Вестминстерский дворец. Хотя обращение в данном случае к высокому средневековью, несомненно, позволяло напомнить нации о ее исторических корнях (явление того же рода – здание городской думы в Москве и мн. др). Но только английских ли? Ведь если уж на то пошло, то импульс к готическому зодчеству Англия получила из Франции, яркое свидетельство чему – строительство Вестминстерского аббатства в Лондоне (образцом служил, в первую очередь, Нотр-Дам де Пари; при этом даже камень, желто-серый песчаник, везли из Франции, чтобы все было «как там»).

[71] Ibid. P. 4-5.

[72] Ibid. P. 7.

[73] Подробнее см.: Филюшкин А.И. Василий III. М., Молодая гвардия, 2010. С. 140-144.

[74] Правильная бдительность! Жаль, Хобсбаум не задается вопросом, кто стоит за этой политикой поддержки языкового, а с ним и политического сепаратизма. Узнал бы много нового и интересного о собственных соплеменниках.

[75] Рекомендую читателю блистательную статью на сей счет Олега Неменского «Европейские нации и кризис системы международных отношений» (Вопросы национализма, № 4, 2010).

[76] Был установлен т.н. «режим Бакуфу» – изоляции от внешнего мира и внутреннего замирения и усмирения.

[77] Тут Хобсбаум излишне драматизирует. Сотни тысяч польских евреев эмигрировали в СССР в начале Второй мировой войны, а после нее весьма многие – в Израиль, чему польское правительство, в отличие от советского, не только не препятствовало, но всячески способствовало. Сегодня еврейская популяция в Польше, насчитывавшая к 1939 г. около 3 млн. чел., насчитывает менее 10 тыс.

[78] Обстоятельное исследование источника см.: Александр Севастьянов. Учиться, учиться и учиться… национализму! – Вопросы национализма, № 4.

[79] Там же.

[80] Балановская Е.В., Балановский О.П.. Русский генофонд на русской равнине. – М., ООО «Луч», 2007. – С. 126-127.

[81] Здесь анализируется в основном главный труд Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма» (М., Канон-пресс-Ц, Кучково поле, 2001). Ссылки на страницы даются в скобках. Язык книги ужасен (имею в виду перевод), слова и смыслы сплошь нерусские, неуклюже подделанные под западный понятийный и терминологический лексикон. Иностранцам такое читать не нужно, лучше взять на английском, а русскому адекватно прочесть этот «русский» текст весьма затруднительно. Приходилось все время сверяться с оригиналом.

[82] Интересно, а в стае диких собак или обезьян ученая дама также увидела бы «воображаемое сообщество», созданное лишь самосознанием индивидов собачьей или обезьяньей породы? Но ведь принципиальной разницы между популяциями разных видов (человека в том числе) нет: это все объективные реальности.

[83] Нации и национализм. М., 2002. С. 285.

[84] Андерсон ищет опору в словах Сетон-Уотсона: «Все, что я могу сказать, так это, что нация существует тогда, когда значительное количество людей в сообществе считают себя образующими нацию или ведут себя так, как если бы они ее составляли» (Seton-Watson. Nations аnd States, p. 5; прим. пер.: «считают себя» можно перевести и как «воображают себя»). Интересно, если нацию характеризует такое трогательное духовное сплочение, как бы Андерсон, Сетон-Уотсон и их единомышленники откомментировали бы гражданскую войну внутри одной нации? Наверное, соблазнились бы узреть «две нации» в одной нации, как это и сделал Ленин, только в более буквальном смысле. И тогда повели бы речь о национально-освободительной борьбе одной нации против другой: так это делал когда-то Ленин, так это делают сегодня Соловей и Сергеев. Все очень логично, жаль только, неверно по существу.

[85] Невероятно, но марксист Андерсон в своей погоне за «воображенными сообществами» в конечном счете именно так и поступил: договорился даже и до воображенности классов. Так, он пришел к мысли, что четырехчленная «классовая структура» (правители, дворяне, простолюдины и рабы), обнаруженная конкистадорами на Филиппинских островах, есть лишь «”учетный” образ, созданный воображением простаков с испанских галеонов» (184). Приехали… Конечно, испанцы XVI века не владели марксистской терминологией, по простоте душевной, но значит ли это, что в их эпоху классов не было, в том числе на Филиппинах?

[86] Очевидно, Андерсон имеет в виду ранее цитированные слова Боливара о том, что негритянский бунт “в тысячу раз хуже, чем испанское вторжение”.

[87] Чехарда и свистопляска в голове у Андерсона, видимо, таковы, что он иногда разражается сентенциями, которые просто невозможно прокомментировать, например: «Будучи как исторической фатальностью (?!), так и воображенным сообществом, нация преподносит себя как нечто в одно и то же время открытое и закрытое» (164). Если понимать под нацией согражданство, чем он до сих пор только и занимался, то что же тут закрытого? Подай запрос, получи документы и стань гражданином этой «нации»… Но вот в подлинную нацию (без кавычек) вам никто, кроме папы с мамой, пропуска не даст!

[88] Слово «креол» имеет несколько значений. Мы привыкли понимать под этим – лиц с примесью негритянской крови (мать Пушкина, Надежду Осиповну Ганнибал, именовали «прекрасной креолкой»). Креолами у нас называли также помесь русских с алеутами и камчадалами. Но есть и традиция, в соответствии с которой Андерсон имеет в виду туземных представителей колонизирующей нации в Латинской Америке, независимо от национальности. Однако в таком случае речь о подмесе инорасовой крови не идет, а это ведет к заблуждению относительно этничности восставших. Характерная для автора неточность!

[89] Боливар С. Избранные произведения. – М., 1983. – С. 83.

[90] Мнение, что население этих государств отличается в силу разноэтничности индейских племен, их населяющих, несостоятельно по двум причинам: 1) история заселения Америки палеоазиатскими монголоидами указывает на конечное генетическое (этническое) родство всех индейских племен; 2) при образовании испанских или португальских провинций никто не спрашивал, где и кто проживает, и демаркация границ проводилась без учета этнических границ племен. На отдельность еще могут претендовать наследники великих культур – инков (Перу), ацтеков (Мексика; ольмеков и майя не учитываем, они исчезли слишком давно, наследников нет). Но это наследие сегодня чисто умозрительно, оно не живет в наследниках, существует как чисто музейный артефакт.

[91] Конституции государств американского континента. – М., 1959. – Т. 3, с. 13.

[92] Конституция Народной Демократической Республики Йемен. – М., 1980. – С. 15.

[93] См.: Е.В. Балановская, О.П. Балановский. Русский генофонд на Русской равнине. М., 2007.

[94]Андерсон упорно полагает, что «соединение капитализма и техники книгопечатания в точке фатальной разнородности человеческого языка сделало возможной новую форму воображаемого сообщества, базисная мифология которого подготовила почву для современной нации» через унификацию диалектов (64). Поистине «легкость в мыслях необыкновенная»! С каких это пор печатная продукция унифицирует диалекты? Этим всерьез занимается только радио и ТВ. Ведь диалекты – это, прежде всего, различия в фонетике, произношении одного и того же языка. Но даже если печать унифицирует диалекты, что с того? Почему надо так упираться в этот факт, так преувеличивать его значение? Разве он унифицирует диалекты французские – с немецкими? Устраняет принципиальное различие языков? Нет, только по отдельности: отдельно диалекты французские, отдельно немецкие. Но нации-то характеризуются языками, а не диалектами. Так что никаких новых сообществ печать не создает, а только унифицирует, консолидирует весьма старые.

[95]У Андерсона идет определенная перекличка с Геллнером, также придающим чрезмерное значение факторам языка, религии, культуры. Только Геллнер заявляет, наоборот, о некоем «панроманском национализме» на базе латинского языка и католицизма. Как мы понимаем, национализм в принципе не может быть «пан-», или это уже не национализм, а какая-то иная, суперэтническая форма солидарности.

[96] L. Febvre, H.-J. Martin. The Coming of the Book: The Impact of Printing 1450-1800. – London & New York, 1984. P. 248-249.

[97] Пространные экскурсы в изученные Андерсоном филиппинскую, мексиканскую, индонезийскую литературы ничего не дают, играют роль пустого наполнителя, придающего мнимую фундированность книге. Поскольку эти насквозь вторичные литературы, целиком и полностью производные от великой европейской литературы, вообще ничего предложить для нашего сердца и ума уже не могут. Отдадим должное экзотической эрудиции автора и пройдем мимо сего материала.

[98] Один штришок, рисующий нам знатока культуры Б.А.: он утверждает, что в XVIII веке в «династическом государстве» под названием «Дом Романовых» официальными языками «были французский и немецкий» (65) – это чистой воды вранье, т.к. все делопроизводство, внутренняя переписка, государственные акты и законодательство велись исключительно на русском языке. Отдельные документы, предназначенные для внутреннего и внешнего употребления, как, например, знаменитый екатерининский Наказ Уложенной комиссии, публиковались на русском и других языках, но это довольно редкий случай. Надо отметить, что вообще все, что Б.А. с апломбом вещает о России, – вопиюще, безобразно некомпетентно.

[99] Написанная греком митрополитом Арсением, она именовалась «Адельфотес, грамматика доброглаголивого еллино-словенского языка совершенного искусства осми частей слова ко наказанию многоименитому Российскому народу» (Львов, 1591).

[100] Русскую грамматику Генриха Вильгельма Лудольфа, изданную на латыни в Оксфорде (1696) я уж не беру во внимание.

[101] Язык представлен Андерсоном как этнообразующий (!) фактор у венгров 1848 года. А кем же венгры были до того? Кстати, для нас, русских, языковой критерий вообще неприемлем. Мы уже никогда не признаем русскими всех русскоговорящих только на основании их русскоговорения. Для нас фальшивость такого критерия полностью выявлена всем ходом нашей трагической истории ХХ века.

[102] Он считает, что такой подход – результат «пиратства», т.е. венгры как бы украли «концептуальную модель», созданную в Латинской Америке. (Это, конечно, вряд ли, чтобы венгры искали своего суверенитета с оглядкой на латиноамериканцев.)

[103]Отдадим должное: Андерсон приводит любопытные сведения о роли людей, «чья профессия включала главным образом работу с языком», в завоевании национальными языками полноправия при отсутствии политического суверенитета, с тем, чтобы потом поставить вопрос и о нем. То есть, в конечном счете, в становлении наций (на примере финнов, норвежцев, буров). Это интересно. Спору нет, языковая эмансипация есть один из факторов и вместе с тем симптомов национального становления, того самого «пробуждения нации», которое склонны отрицать конструктивисты. Но не более того. Это не самодвижущаяся модель, не локомотив целого процесса суверенизации, а лишь одна из составляющих, главным же движителем является совсем другое (тут разговор выходит за рамки моей задачи).

[104] Как ни странно (минус на минус дает плюс), у Андерсона невольно получается, что «официальный национализм» – это вообще не национализм, а патриотизм имперско-династического толка, национализму противоречащий, исключающий его. Я склонен с этим согласиться.

[105] Первая советская перепись, как и все довоенные установления национальности по заявлению индивида, также вызывает доверие, ибо в середине тридцатых годов обманывать и скрывать свою национальную идентичность не было смысла (репрессированных народов еще не было).

[106] В другом месте снова: «Частью моего первоначального плана было подчеркнуть, что национализм зародился в Новом Свете» (23). 

[107] Интересный вопрос: почему в Центральной и Южной Америке получился расовый сплав из представителей белой, красной и черной рас, а в Северной Америке из попытки осуществить концепцию «плавильного котла», долженствующего сотворить такой же сплав из несколько иных расово-этнических компонентов, ничего не вышло. Но я отвечаю на него в другом тексте. 

[108] Рекомендую на данную тему текст: «Государство Израиль – на данный момент единственная в мире страна победившего этнонационализма. Религия играет в ее идеологии большую роль, но только потому, что это этническая религия. Причем чем дальше, тем больше этническим становится этот национализм. 10 октября сего года, например, правительство Израиля приняло поправку, согласно которой все желающие натурализоваться неевреи обязаны приносить присягу не просто государству Израиль, как раньше, а государству Израиль как еврейскому и демократическому».– Елена Галкина, Юлия Колиненко. Блуждающие звезды: нация и идентичность (Занд Шломо. Кто и как изобрел еврейский народ. М., Эксмо, 2010). – Вопросы национализма, № 4, 2010, с. 235. 

[109] См. :Павел Крупкин. Есть ли шанс догнать ушедший поезд? Национальный проект в России: ключевая проблема старта. – Вопросы национализма, № 5, 2011, с 59. 

[110] Сергей Сергеев. Апология конструктивизма. – Вопросы национализма, № 4, 2010. 

[111] Михаил Ремизов. Нация: конструкт или реальность? – Вопросы национализма, № 1, 2010. 

[112] На Ренана ссылается и Андерсон: «Забвение – существенный фактор в формировании нации». Попробовал бы он сказать такое евреям, которые с малолетства твердят своим детям как заклинание: «Помни! Не забывай!» (после чего следует перечисление всех основных приключений еврейского народа от Адама, которого они считают первым евреем на Земле). На этом девизе держится уже 3000 лет все еврейское национальное воспитание, а на нем, в свою очередь, – вся долгожительствующая еврейская нация со своим образцовым национализмом. И нам пример подает. 

[113] Характерно, что еще один поборник «федерализации во имя демократизации» – Виктор Ковалев из Сыктывкара – опирается на тот же «авторитет»: «Нации (как считал, например, Э. Геллнер) создаются национализмом. Каким же может быть в России такой – созидающий политическую нацию и современное государство – национализм? Только русским…» (Виктор Ковалев. Федерализм «до востребования». Отечественный опыт федеративного взаимодействия Центра и регионов: прошлое, настоящее и будущее. – ВН № 4, 2010). Распространенное заблуждение, как видно. 

[114] См.: Вопросы национализма, № 2, 2010. 

[115] См.: Сидорина Т.Ю., Полянников Т.Л. Национализм. Теории и политическая практика. – М., Издательский дом ГУ ВШЭ, 2006. Мою развернутую рецензию на эту книгу можно прочесть в «Вопросах национализма» № 4, 2010. 

[116] Понятное дело, Геллнер, Хобсбаум и Андерсон вряд ли относятся к их числу. Здесь требуется владение историей – «практической философией, учащей нас с помощью примеров», по словам лорда Боллингброка. Плюс, при переходе от теории к практике, умение наработанные историософские концепции выражать языком юридических формул, поскольку государственное строительство другого языка не признает. Но названные идолы конструктивизма ни тем, ни другим не могут похвастать. 

Яндекс.Метрика